Внешность у боцмана еще была никакой. Одет он был во что попало, на шее болтались какие-то цепочки. Трудно описать выражение его лица: как-никак он пролежал столько лет в состоянии хронического алкоголизма. О лице Гамбы можно было сказать лишь, что это матрос, миллионер, столько лет не брился. Поэтому все предположили, что боцман ужасно отстал от современного мышления. Но первые слова, которые произнес Гамба, убедили команду в ошибочности ее предположений.
Боцман очнулся и сказал:
— Почему Архимед, когда делал открытия, восклицал: «Еврейка»?
Никто не ответил.
— Почему Архимед восклицал: «Еврейка»? — расспрашивал Гамба.
— Где у мухи сердце? И этого никто не знал.
— Молодым женщинам рекомендуется употреблять в пищу электрические провода,— сказал Гамба и уснул.
— А что тебе приснилось сегодня? — спросил гигант гиганта, Ламолье Лавалье.
— Слушайте,— сказал Лавалье.— Мне приснилось превосходное приключение с девушкой. Как будто я, Лавалье, сижу за столиком Франции. В стране, естественно, канун революции. Но у девушек ласковые движения. Я сижу за столиком, но не влияю на фатальный ход исторических событий. Я не забываю, что я во сне и что мое одно необдуманное движение может исказить всю судьбу французского народа, ибо сон только мой, а история — миллионов. Итак, я сижу даже не моргая. Я не развратен, но меня полюбила Шарлотта Корде. Я понимал, что любовь ее — мнимая, потому что Шарлотты сейчас нет, но ведь это была и вечная любовь, потому что она полюбила меня через несколько веков, и это я понимал. Она подошла, а сама вся трепещет. «Не желаете ли принять ванну, месье Лавалье?» — «Нет, Шарлотта,— сказал я независимо,— пепел Марата стучит в мое сердце». Но Шарлотта была декольтированная, а следовательно, соблазнительная. «Пойдемте в мой будуар, я покажу вам кинжал, которым я потрогала вашего брата, врача и журналиста Марата. А если вас потом заинтересуют мои прелести, то целуйте мое левое плечо и мое львиное сердце и не надо стесняться, мой ангел небесный». Но я сказал, что я не ангел небесный, а водолаз, и что Марат — не брат мой, а это хитроумная лесть.
— Не сомневаюсь, что вы сказали, кто ваш брат? — сурово спросил Ламолье.
— Я сказал ей это без промедления после всего сказанного мною выше.
— Что же вы сказали?
— Я сказал ей: иди-ка ты, бриллиант борделя, нечего прикидываться трипперным кенгуру. Брат мой водолаз, он — Ламолье, и все.
— Правильно,— кивнул Ламолье.— Сильно вы сказали, кто ваш брат на самом деле, сильно и с большой ответственностью. А как манеры ваши? Они были галантны, я надеюсь, вы не взяли тон Талейрана, вы, я надеюсь, взяли тон Монте-Кристо? Все же, знаете, так определенно сказать о вашем брате… Эти французы, знаете, Лавуазье… Бойль-Мариотт…
Лавалье продолжал:
— А через некоторый промежуток времени в кабаре Франции вошла девушка с восточными глазами. Я понимаю, что всегда опасно смотреть на восток, потому что там восходит солнце, но я посмотрел, потому что тут была не философская система, а девушка, нежная, как паутина. Она меня поманила пальчиком, и мы вышли. Ночь была, как вы понимаете, темна. В темном, как ночь, небе висели звезды и портреты. Я обнял девушку и пошутил: «Защищайся, бедное дитя моей сонной фантазии…»
— Минуточку,— вспомнил Ламолье.— Не заметили ли вы около конной статуи маршала Уне ничего необыкновенного, не предстало ли перед очами вашими какое-нибудь ослепительное зрелище, короче: вы не