Чувство благодарности заявляет меня сказать, что кредитором нашим в этом случае был не сам Печкин и не его приказчик Гурин, заведовавший этим трактиром, а просто-напросто половой нашей трактирной комнаты, по имени Арсений (он называл себя Арсентием, и мы его звали так же), ярославский крестьянин лет тридцати пяти, среднего роста, коренастый, с русыми волосами, подстриженными в скобку, и с окладистой бородой того же цвета, с выражением лица добрым и приветливым. Он был грамотный, интересовался журналами, какие выписывались в трактире, и читал в них не только повести и романы, но даже и критики – и особенно пресловутого барона Брамбеуса. И жена Арсентия, в деревне, тоже была грамотна и учила своих малых детей читать и писать. Арсентий был нам и покорный слуга, и усердный дядька, вроде тех, какие еще водились тогда в помещичьих семьях. Только что мы появимся, тотчас же бежит он за непременными тремя парами и вслед за тем непременно преподнесет нумер журнала, в котором вчера еще не была дочитана нами какая-нибудь статья; а если вышел новый нумер, тащит его нам прежде всех других посетителей трактира и преподносит, весело осклабляясь».
Обычно, получив деньги от родителей на московском почтамте, что был на Мясницкой, студенты дружной компанией отправлялись к Печкину, чтобы устроить веселый сабантуй: «Пиршества, происходившие обыкновенно по ночам, состояли в умеренном количестве блюд, которые мы запивали пивом и мадерою или лиссабонским. Пили немного, но с непривычки чувствовали себя совершенно пьяными, может быть, по юношеской живости сочувствия к тем из нас, которые действительно хмелели от водки. Нас опьяняло веселье, болтовня, шум и хохот, опьянял нас разгул, и мы выносили его вместе с собой на улицу, не хотелось с ним расставаться и идти домой, чтобы заспать его на казенной подушке; надобно дать ему хоть немножко простору на свежем воздухе, вдоль “по улице мостовой”. Разгоряченным головам нужно было чего-нибудь особенного, небывалого, надо, напр., прокатиться на дрожках, но не так, как катаются люди, а на свой особенный манер. И все мы, человек пять или шесть, должны разместиться порознь, и каждый садится верхом на лошадь, ноги ставит вместо стремен на оглобли, а чтобы не свалиться, руками ухватится за дугу, а сам извозчик сидит на месте седока и правит лошадью. И вот, при свете луны вдоль Александровского сада плетется гуськом небывалая процессия, оглашаемая хохотом и криками. Это, по-нашему, была пародия на “Лесного Царя” Гете и на “Светлану” Жуковского».
А вот что делать было бедному студенту без карманных денег? Хорошо, конечно, если знакомые позовут отобедать, а иначе можно было и весь день проходить голодным. Поэт Яков Полонский в таких случаях шел к Печкину и «проедал двадцать копеек, заказывая себе подовой пирожок, политый чем-то вроде бульона». А если карман был совсем пуст, то «случалось иногда и совсем не обедать, довольствуясь чаем и пятикопеечным калачом».
Студент математического отделения Алексей Писемский, не испытывая денежных затруднений, мог позволить себе и нечто большее, чем калач за пять копеек. Вот почему главный персонаж его автобиографического романа «Люди сороковых годов» Вихров, не скупясь, нанимает у Тверских ворот (где была извозчичья биржа) на целый месяц извозчика на чистокровных рысаках, «чтобы кататься по Москве к Печкину, в театр, в клубы». Другой герой посылает своего мужика с двадцатипятирублевой ассигнацией в «Московский трактир к Печкину» за «порцией стерляжьей ухи, самолучшим поросенком под хреном» и бутылкой «шипучего-донского», т. е. шампанского. Надо ли говорить, что «уха, поросенок и жареный цыпленок» оказались превосходными.
А вот бывший студент университета, закончивший юридический факультет в 1842 году, и замечательный поэт Аполлон Александрович Григорьев любил выпить у Печкина коньяку. Это было в тот период, когда Григорьев увлекся славянофильством и, состоя под большим влиянием Алексея Хомякова, строго соблюдал пост. Как-то в одно из воскресений Великого поста он пришел в трактир, увидев за одним из столов приятеля и коллегу, критика Алексея Галахова. Узнав, что Галахов заказал кофе со сливками, Григорьев последовал его примеру. Но когда половой принес кофе, Гри горьев, вспомнив про постный день, отказался употребить его, прежде всего, по причине наличия сливок, пить которые было грех. И тогда поэт заказал себе… большой графин коньяка. На изумленный взгляд Галахова Григорьев невозмутимо ответил: «Зане в святцах на этот вино разрешается». Зане – устаревшее уже к тому времени старославянское слово, означавшее «ибо». Григорьев повторял его без всякого повода.