Но поверх этого было и еще нечто — почти мистическое. Почему-то тема радиоактивности, несущей людям горе, тревожила ее с юных лет, будто она тогда еще подключилась к «ноосфере» Вернадского. Студенткой Лина написала трагический рассказ о молодой паре, в которой мужчина служил в ракетных войсках и получил там дозу облучения, влияющую на потомство. Перечитала — и отложила рассказ в сторону. Десятилетие спустя, в начале 1960-х, Костенко написала стихотворение о дожде со стронцием. И снова отложила в сторону: «Лина, не пугай людей!»
А потом произошел взрыв. И эти беды оказались не единичными, случайными, не хоррором по заказу, а массовыми, овеществленными. Каждодневным бытием некогда прекрасного украинского Полесья. На вопрос, зачем она туда ездит, Костенко отвечает: «Может быть, там я спасаю душу». Непростой ответ, на «задуматься».
Впервые она отправилась в Чернобыль году в 1990-м, после каких-то скандальных разборок в Союзе писателей. Ехала туда измочаленная, уставшая, совершенно разбитая. Василий Васильевич волновался: «Как же ты поедешь в таком состоянии!» А из Зоны она вернулась совсем другим человеком: «В Чернобыле корректируешь меру собственной боли, все мельчает перед такой трагедией. Когда потом в Киеве слушаю записанные на пленку голоса людей из зоны, меня на какое-то время “замыкает”»[127]
.Близкие волновались из-за частых ее поездок в Чернобыльскую зону. И когда Оксана Пахлёвская поехала на преподавательскую работу в Римский университет, Лина Васильевна всегда старалась подгадать поездку между двумя звонками дочери, чтобы у той не было лишних волнений.
Перекодирование истории: Помаранчи вместо брома
Первые годы украинской независимости… Становление государственности… Тут бы, казалось, Лине Костенко и радоваться. Однако она была слишком чуткой, прозорливой и честной, не умеющей закрывать глаза на то, что происходит. Видела как «переобуваются» на лету коммунисты и комсомольцы; как приблизившись к власти, некоторые еще недавно замечательные люди меняются на глазах. В итоге — повсеместная имитационность.
Еще (или уже?) в октябре 1993 года в «Литературній Україні» была напечатана подборка ее стихов «Коротко — як діагноз». Четыре строчки, одна строка, восемь строк, три, пять, вновь четыре. Что за стихи? То ли поэтическая кардиограмма тяжело больного человека, то ли кровью написанные или в кровь изодранные ошметки, обломки, куски поэзии. Непричесанные, неприглаженные, будто корчащиеся от боли. А в них — жестокий диагноз происходящему в стране. И сейчас в соцсетях, в спорах, в публицистике часто появляются строки именно оттуда, из той горькой подборки 1993 года.
Костенко предупреждает: «Не хочу грати жодної з ролей / у цьому сатанинському спектаклі». И здесь же поясняет, почему не будет, просто физически не может присутствовать в это время в обществе: «І знов сидять при владі одесную. / Гряде неоцинізм. Я в ньому не існую».
Но и мы, мы сами без всяких пропастей и стен тоже хороши: «Така до слави приналежність! / Така свобода і пісні! / Декоративна незалежність / Ворушить вусами вві сні». Беспощадные, убийственно точные строки. И боль за родной язык: «Нації вмирають не від інфаркту. / Спочатку їм відбирає мову». И исходящая из этого горькая констатация в пяти словах: «В мені щодня вбивають Україну». Далее — похожее, но дополненное чернобыльским опытом: «Ми — сталкери на власній Батьківщині».
А вот продолжение имперской темы — после «трехсот лет хождения по кругу». Поэтесса здесь обращается к античной, библейской образности, по сравнению с которой это трехсотлетие кажется чем-то недавним, свежим, актуальным: «Доповнення до античних джерел: / нашого Прометея клював двоглавий орел». «Імперія — гріховність і верховність. / Іови націй в череві кита. / Проникливі балачки про духовність / і шовінізму чорна блекота».