Но услышала ли она меня? Кажется, нет, потому что мазок за мазком набрасывала все тот же портрет:
— А еще беспощадный… Он из-за угла может… Ножом… Если ему кто дорогу перейдет. — Катя красноречиво посмотрела на меня, и я догадался, кого имел в виду Кануров, когда говорил ей эти слова. А в том, что он говорил их, я нисколько не сомневался. — Он и меня грозился ножом… Потому что… Потому что он без меня не может…
Я видел, глаза у нее набухли и вот-вот лопнут, как почки. Но она не успела заплакать. Горячее, как ураган, дыхание — мое дыхание — коснулось ее глаз и мгновенно высушило слезы. А может, и не дыхание. Скорее всего, не оно, а мой голос, упавший до шепота, но оглушивший ее, как гром:
— А я? Я могу? Я без тебя тоже… не могу!
Я отшатнулся, распахнул настежь дверь и выбежал из подсобки.
…Кануров, как всегда, был на месте. Топтался возле проходной. Мы вышли плечо к плечу — я и Катя. Но он не удивился.
— Катя! — с ленцой протянул он.
Катя взяла меня под руку и, задержав, оглянулась.
— Чего тебе? — с холодком отозвалась она.
Кануров остолбенел и пошел пятнами, большими и красными.
Потом я никогда не мог простить себе своей выходки. Нет, я не должен был унижать Канурова. Унизив его тогда, я потом, каясь, не раз сам переживал его унижение. Говорят, победителей не судят. Ну и зря! А я бы судил. Не чужим судом, так своим.
Я чувствовал себя победителем, и я сказал:
— Он хочет спросить, который час!
Катя посмотрела на меня и… Нет, она ничего не сказала, ни словом не упрекнула меня, но я по одному ее взгляду чувствовал, эта моя выходка не по душе ей. Она ее не одобряет. И мне тогда впервые стало стыдно за то, что я сделал. Как будто взял и мазнул сажей по белому холсту своей еще не написанной любви.
Я видел, как он сжал кулаки. Как сжал губы и зло выпятил подбородок. Но тут Катя потянула меня за руку, и мы ушли, не оборачиваясь. Шли молча, думая друг о друге и о том, третьем, что остался возле проходной. Пылила дорога. Назойливо ныли над ухом комары.
НЕВОЛЬНЫЕ СМОТРИНЫ
Пятый день, как нет Кати. А для меня пятый день, как нет солнца. Хотя глаза, вопреки сердцу, и утверждают обратное. Как нет солнца? — кричат они сердцу. Посмотри, сколько его! Подивись, какое горячее, зеленое, голосистое идет лето! И это так. Ведовск не Москва. Там, в Москве, лето, будто военный курсант, затянуто в узкий мундир зеленого бульвара. А здесь, в Ведовске, оно все нараспашку. Не захочешь, да увидишь, как бьет крылом сильный и добрый пожар вечерней зари, как отдает себя другой половине света, восточной, как там, навстречу ему, поднимается серебряное зеркало утра и словно сетью ловит этот добрый пожар, и он вновь бушует в небе, даря всему живому радость существования… Я люблю, встав спозаранок, — и эта привычка у меня от деда — смотреть, как «одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса». Но Кати нет, и я, проснувшись, не вылезаю, как обычно, из окна, не бужу, что тоже вошло в привычку, братца Иванушку и сестрицу Аленушку, спящих в саду, в «индейском вигваме», и мы вместе не бежим на берег застенчивой речки Поли, что прячется в зеленом травостое желтоглазой купальницы и рослых колокольчиков, провожать одну зарю и встречать другую. Мне не до встреч и проводов зари. Лежа на своей узкой кроватке, я мысленно встречаю и провожаю Катю, которую все еще стесняюсь и боюсь назвать своей. Моя Катя! С ума сойти… Да это все равно что сказать — мое солнце! Попробуй дотянись до него. Что до него, что до нее…
А вдруг дотянусь?.. Мое сердце замирает от сладкой надежды. И все на свете мне кажется возможным и доступным: Катя, солнце… Захочу, взмахну на манер птицы руками-крыльями и полечу. Что это? Я действительно лечу? Ну да! Парю над огородом, домом, Ведовском, речкой Полей, приютившей на том берегу рощицу голоногих березок-купальщиц. Пикирую на ромашковый луг, по эту сторону Поли, опускаюсь и, зажмурив глаза, нежусь на нем, распластавшись, как тюлень. В носу что-то щекочет. Открываю глаза — золотистая от волос и солнца Катя!.. Я пытаюсь сдержаться, однако мне это не удается…
Что за черт — где ромашковый луг, где золотистая Катя? Я лежу на лезвии кровати, а рядом стоит сестрица Аленушка и щекочет у меня в носу бархатным ежиком какой-то травинки. Брат и сестра хохочут. А в окно, не спросясь у хозяев, настырно лезет рассвет. Может быть, меня разбудили идти встречать зарю? Нет, с кухни тянет жареным луком, слышно, как сердито шипит сало, значит, кому-то на скорую руку готовят яичницу. Кому — догадаться нетрудно. Мне, коль разбудили меня. А уж зачем разбудили, догадаться и того легче. На завод вызов. Лето — пора отпусков. То одного приходится заменять, то другого. И не только из-за отпусков. Еще из-за дачников. На лето они тучами слетаются в Ведовск, и все у нас просят хлеба. Вот мы и увеличиваем выпечку. Вчера вызывали Мирошкину. Сегодня меня.
Я выбегаю в сад, скрываюсь в душевой, которую мы из того-сего сколотили с братцем Иванушкой и сестрицей Аленушкой, и обрушиваю на себя водопад прохлады из бадьи, подвешенной за ушки между небом и землей.