Метрах в пятидесяти от лавки сельпо — красный кирпичный дом с высоким крыльцом, огороженным перилами. До немцев тут помещался сельский Совет. Теперь в доме расположился какой-то ихний штаб.
У крыльца дома, в затишке, стоят немецкие солдаты. Их двое. Один из них — высокий, в очках, — прислонившись к стойке крыльца, подрагивает, перекладывая с руки на руку автомат. На ногах у него грубые ботинки на толстой подошве. Вместо обмоток — самотканые онучи. Солдат стоит, по всей видимости, давно; он продрог и теперь, обрадованный показавшемуся солнышку, встал у перил, щурится от яркого света, ежится и то и дело повторяет: «кальт», «кальт» — холодно.
Стоящий рядом с ним молоденький солдат, с рыжеватым пушком вместо усов, тоже, видать, продрог. Поеживаясь, он достал из кармана куртки помятую пачку сигарет и потряс ею, предлагая сигарету приятелю. Они взяли по одной, и молоденький пошарил руками в кармане и вынул зажигалку. Он чиркнул, но пламя почему-то не вспыхивало.
— Черт! — выругался солдат и сунул зажигалку обратно в карман.
Автомат сполз с плеча; солдат поправил его и достал из нагрудного кармана другую зажигалку с изображением всадника. Он нажал большим пальцем на хвост лошади, всадник вывалился из седла, однако огонек снова не зажегся. Солдат испробовал так несколько зажигалок, доставая их из разных карманов, и ни одна из них не зажглась. Немец снова выругался, сославшись на этот чертов русский мороз. Тогда тот, пожилой, в очках, заулыбавшись, вынул спички и, прежде чем чиркнуть, повертел коробок в руках. Коробок этот был большой, с необыкновенно яркой этикеткой. На ней была изображена Эйфелева башня, а вверху, на фоне трехцветного французского знамени, — портрет Жанны д’Арк.
— Память о Франции, — сказал он. — Берегу. Зажигаю только по праздникам. — И солдат чиркнул спичкой.
Они закурили — сначала молоденький, потом и другой, который берег французские спички с портретом Жанны д’Арк. Солдаты задымили сигаретами, молча и тупо глядя перед собой.
Перед ними была пустынная площадь — с пожарным сараем, с разбитым ночным фонарем; чирикали возле разграбленной лавки воробьи. А дальше, за площадью, — село. Отсюда, с высоты, были видны все Липяги. Оголившиеся ракиты не в силах скрыть бедные избы, желтые покосившиеся мазанки, застывшие в высоте журавли колодцев…
За стеной, в доме, зуммерил аппарат. Сквозь выбитые стекла окон, занавешанных плащ-палатками, доносился разговор.
Солдаты стояли в затишке, смотрели на чужой, непонятный им мир и молча курили безвкусные румынские сигареты.
Неожиданно их внимание привлек одинокий прохожий. Он вышел из проулка, от пруда, и стал подниматься сюда, в гору. Солдаты заметили его не сразу, а когда увидели, то опешили от неожиданности.
Вид прохожего был необычен. Настолько необычен, что не свети теперь солнце, можно было б подумать, что средь бела дня явилось привидение.
Площадью шел человек в белом. Самотканого сукна белая куртка распахнута, и из-под нее видна рубаха, невероятно длинная и широкая. Подпоясанная веревкой, она свисала до колен; штаны влачились чуть ли не по земле. Они были настолько длинны, что скрывали обувь, и потому казалось, что прохожий босым шагает по скованной морозцем земле.
За спиной прохожего болтался мешок. Мешок был тоже белый, холстинный.
— Боже, это что такое? — Подслеповато щурясь, пожилой немец сквозь очки уставился на приближающегося прохожего.
Человек шел странной, подпрыгивающей походкой; шел, не разбирая дороги, спотыкаясь в рытвинах и колдобинах. Оступившись, он останавливался, перекладывал с одного плеча на другое рядновый мешок и снова шел вперед.
Вот наконец он вплотную приблизился к солдатам. Он остановился перед немцем в очках, поправил сползший мешок за плечами, и, протянув правую руку вперед, проговорил напевно:
— По-дай-те Сереже коробо-цек…
Немец отступил назад. От неожиданности очки у него подпрыгнули на переносице. Не понимая, чего хочет от него странный русский, он выставил вперед автомат и отрывисто крикнул:
— Стой!
Но тот как ни в чем не бывало продолжал протяжно, нараспев повторять одно и то же:
— Подайте Сереже коробоцек… Коробоцек…
Немец в пилотке тоже с удивлением уставился на просителя. Был он не стар, но и не молод. Был он хорошо сложен — высок, плечист. На непокрытой голове курчавились густые, нестриженные золотистые волосы.
Лицо русского было продолговатое, бледное и странно гладкое, без единой морщинки. Эта бледность никак не вязалась с его могучей статью, с живыми голубыми-голубыми глазами, из которых так и лучилась доброта и доверчивость. Он чем-то походил на Христа. Эту схожесть усиливали баки и крохотная реденькая бородка.
— Коммунист! Шпион! — сказал молоденький.
Другой, постарше, отрицательно покачал головой:
— Нет, он убогий…
Все в Липягах, от мала до велика, знали, что в село пришли враги. Один лишь Сережа не знал и не ведал, что такое враг. Перед ним были люди, и он с невозмутимой доверчивостью ребенка умолял их дать ему коробочек.
Молодой немец грубо оттолкнул его.
— Стоять запрещено! — сказал он.