Мне сейчас подумалось вдруг, благой отец, что я и пределы скромности переступил, и нагромоздил материи больше необходимого; признаю и то и другое, но для меня первый долг — повиноваться твоему повелению. Среди многих поручений, которые ты давал мне в напутствие, главным было сообщить тебе письменно подробнее, чем я обычно это делаю устно, о землях, куда я направляюсь, и обо всем, что увижу и услышу; не беречь пера, не гнаться за краткостью или блеском, не выдергивать вещи покрасочней, но охватывать все; напоследок ты сказал мне словами Цицерона: «Пиши все, что подвернется на язык». Я обещал, что буду, и частыми письмами с дороги, по-моему, исполнил обещанное. Если бы ты велел говорить о возвышенном, я бы попытался; думаю, однако, что назначение письма не выставлять в благородном свете пишущего, а извещать читающего. Захотим чем-то казаться — покажем себя в своих книгах, в письмах будем вести обычную беседу.
Продолжаю. Двадцать девятого июня я отправился из Кельна среди такой жары и пыли, что не раз требовал от Вергилия «альпийских снегов и прохлады Рейна». Потом в одиночку и, что тебя больше всего удивит, во время военных действий пересек Арденнский лес, заранее мне уже известный по свидетельствам разных писателей, однако на вид мрачный и ужасающий. Впрочем, беззаботных, как говорится, Бог хранит.
Не буду, однако, второй раз проходить пером путь долгий и только что проделанный верхом на коне. Обойдя немало стран, я добрался сегодня до Лиона. Это тоже славная римская колония, немногим старше Кельна. Здесь сливаются две всем известные, текущие в наше море реки, Рона и Арар, которую местные жители зовут Соной, но о них нечего говорить: соединившись, обе спешат к тебе, одна наподобие понуждающей, другая — понуждаемой; смесившись водами, они омывают Авиньон, где Римский первосвященник держит сейчас в плену и тебя, и весь род человеческий.
Когда я въехал сюда сегодня утром и навстречу мне случайно попался один твой домочадец, я набросился на него с тысячью вопросов, как принято у вернувшихся из дальних краев; на иные он мне ничего не умел ответить, но о пресветлом брате твоем, к которому я больше всего спешил, рассказал, что он без меня отправился в Рим. Едва я услышал это, жажда расспрашивать и спешить с возвращением во мне сразу поостыла. Думаю теперь подождать здесь, пока жара тоже поостынет — а до сих пор я ее не ощущал — и покой меня освежит — а я только и понял впервые сейчас, когда пишу это, что устал. Вот уж верно, нет усталости тяжелее душевной. Если наскучит дальше путешествовать по суше, Рона послужит мне экипажем. Между тем мне не было в тягость бегло, потому что гонец торопит, описать тебе все это, чтобы ты знал о моем местопребывании. На братца же твоего, когда-то моего водителя, а теперь — пойми мое горе — предателя, я решил пожаловаться не кому другому, как ему самому; прошу тебя, вели переслать ему мою жалобу как можно скорей. — Будь здоров и помни обо мне, свет — отечества, гордость наша.
Лион, 9 августа [1333]
I 9. ФОМЕ ИЗ МЕССИНЫ, ОБ ИСКУССТВЕ СЛОВА
Забота о душе присуща философу, совершенство языка свойственно оратору; ни душою, ни словом мы не должны пренебрегать, если намерены «от праха вознесясь, жить в памяти людской». Впрочем, о первом — в другом месте; великий это подвиг и громадный труд, но преизобильный плодами. Здесь, чтоб не уходить от того, что потянуло меня к перу, я зову и убеждаю исправлять не только нашу жизнь и нравы, в чем первый долг добродетели, но и привычки нашей речи, чего мы достигнем, заботясь об искусстве словесного выражения. Ибо и слово — первое зеркало духа, и дух — главный водитель слова. Оба зависят друг от друга, разве что тот сокрыт в груди, а это выходит на всеобщее обозрение; тот снаряжает в путь и придает выступающему желанный себе вид, а это, выступая, возвещает о состоянии снарядившего; воле того подчиняются, свидетельству этого верят. Так что о том и о другом надо подумать, чтобы и тот умел быть к этому трезвенно суровым и это было бы подлинно достойным того; хотя, конечно, где позаботились о духе, там слово не может остаться в небрежении, равно как, наоборот, слову не придашь достоинства, если не будет своего собственного величия у духа.