Остается прибегнуть к оружию оправдания. Меня извела долгим и тяжким преследованием судьба. Пока еще хватало духа и мужества, я и сам крепко держался и других призывал к стойкости; когда мощь и напор врага заставили меня дрогнуть стопою и духом, тотчас рухнула горделивая приподнятость речи, и я опустился до столь противных мне теперь стонов. Здесь меня, пожалуй, отчасти извинит привязанность к друзьям: пока они были целы и невредимы, я не стонал ни под какими ударами судьбы; как только почти все они пали в едином крушении, да сверх того и мир гибнет, остаться непоколебимым показалось мне скорее бесчувствием, чем геройством. До того времени разве кто слышал когда от меня жалобные речи об изгнании, болезнях, суде, о собраниях и тревогах форума, о разорении родительского дома, о потерянном состоянии, об утрате наследства, об уроне для имени, о пропаже денег, о разлуке с друзьями?
А ведь Цицерон среди подобных напастей обнаруживает такую слабость, что насколько меня чарует его стиль, настолько коробит от содержания; прибавь сюда его ворчливые письма с бранью и легкомысленнейшими поношениями в адрес знаменитостей, которых он незадолго до того расхваливал. Зачарованно и вместе смущенно читая у него все подряд, я не мог сдержаться и под диктовку негодования, будто современнику и другу, как человеку близкому мне по природному складу ума, написал ему, словно забыв о времени, и высказал, что меня задевает в его писаниях. Начав с Цицерона, я потом в сходном порыве под влиянием чтения Сенековой трагедии «Октавия» писал и тому, а после по разным поводам еще Варрону, Вергилию и так далее. Некоторые из этих писем я поместил в последней части сего собрания, и непредуведомленного читателя они могут там удивить; а другие погибли в общем пожаре.
Таков, говорю, был великий человек в своих страданиях; таков был я — в моих. Сейчас, да будет тебе известно теперешнее состояние моего духа, — и нет ничего завидного в приписывании себе того, что, согласно Сенеке, случается с неопытными, — само отчаяние сделало меня спокойней. В самом деле, чего бояться человеку, столько раз встречавшемуся со смертью? «Есть спасенье одно побежденным — не ждать спасенья»[175]
. Вот увидишь: я буду день ото дня действовать решительней, говорить мужественней, и если представится какая-то достойная стиля тема, сам мой стиль будет энергичней. А представится, конечно, много что; видно, один будет конец моему писательству и моей жизни.Правда, если у других работ есть конец или надежда на конец, для этой, которую я отрывками начал в годы ранней юности и теперь вот уже в пожилом возрасте собираю и привожу в форму книги, то любовь к друзьям, заставляющая старательно отвечать им, не обещает никакого окончания моим письмам. Этой подати мне не облегчат никакие ссылки на многочисленные занятия, так что знай: я дождусь освобождения от своей обязанности, и эта работа завершится только тогда, когда ты услышишь о моем упокоении и избавлении от всех жизненных трудов. А пока иду по избранному пути, не ожидая его конца раньше конца дней; вместо покоя будет мне увлечение работой.
В остальном, как принято у риторов и полководцев, сгрудив более слабое в середину, я постараюсь передний строй книги и ее последние ряды укрепить мужественностью суждений, тем более что с годами, кажется, я все-таки закаляюсь против наскоков и несправедливостей судьбы. Каким окажусь на деле, объявлять заранее не рискну, но в душе у меня решимость не сдаваться ни перед чем.
Знай, моим оружием стали правила Марона и Флакка, которые я давно прочел и часто поминал, но только теперь наконец под последними ударами неотвратимой и неумолимой судьбы учусь исполнять.
Приятна мне была эта беседа с тобой, с удовольствием и чуть ли не умышленно затянутая мною. Через сколько земель и морей она донесла до меня твой облик и заставила тебя пробыть здесь со мною до сумерек, тогда как за перо я взялся в утреннее время. Вот уже подошел конец и дню, и письму.
Тебе, собрат, я хотел бы посвятить эту, если можно так сказать, сотканную из разноцветных нитей ткань. В другое время, если мне случится заиметь постоянное жительство и покой, которого до сих пор я искал напрасно и который едва мерцает мне вдали, думаю соткать в твою честь более благородное и уж во всяком случае по-настоящему цельное полотно. Хотелось бы быть одним из тех немногих, кто способен пообещать и подарить славу. Правда, ты и собственной силой войдешь в свет, поднявшись на крыльях своего таланта и вовсе не нуждаясь в помощи. Но, разумеется, если я сумею воспрянуть среди стольких препятствий, ты когда-нибудь станешь моим Идоменеем, моим Аттиком, моим Луцилием. Желаю тебе всего доброго
[Падуя, 13 января 1350]
I 3. ПОЧТЕННОМУ СТАРЦУ РАЙМУНДУ СУПЕРАНУ, ПРАВОВЕДУ, О НЕСТОЙКОМ ЦВЕТЕ ЛЕТ