Эпикур, в мнении толпы презренный, на суд великих умов возвышенный философ, посылал письма только двум-трем людям: Идоменею, Полиэну и Метродору; почти то же — Цицерон: Бруту, Аттику и своим Цицеронам, то есть брату и сыну; Сенека не писал, почитай, никому, кроме Луцилия. Ясное и заведомо успешное дело — писать, зная душу собеседника, привыкнув к складу его ума, помня, что тому важно слышать, что тебе пристало говорить. Мне такое было недоступно.
Почти вся моя жизнь до сих пор проходила в скитаниях. Сравниваю свои блуждания с Одиссеевыми; будь блеск имени и подвигов одинаковым, его странствия не оказались бы ни продолжительнее, ни длиннее моих. Он ушел из стен отечества уже пожившим, а хоть ничто вообще ни в каком возрасте не продолжительно, в старости все делается особенно кратким. Я, родившись в семье изгнанников, в изгнании появился на свет — с такими муками для матери и с такой опасностью для себя, что не только повивальные бабки, но и врачи долго считали ее бездыханной; так мои бедствия начались еще прежде моего рождения, и на самый порог жизни я пришел под крылом смерти. Свидетель тому — небесславный город Италии Ареццо, где вместе со многими достойными людьми нашел себе прибежище мой изгнанный из отечества отец. Оттуда я был увезен на седьмом месяце жизни и носим по всей Тоскане десницею одного крепкого молодца, который — как сладко мне вспоминать вместе с тобой о своих ранних тяготах и тревогах! — обернув меня в плат, словно Метаб Камиллу, и подвесив на сучковатую дубину, таскал в таком положении, чтобы не помять младенческое тело. При переходе через реку Арно он свалился с оступившейся лошади и сам чуть не погиб в сильном потоке, спасая доверенную ему ношу. Конец тосканских блужданий, Пиза; оттуда снова семи лет от роду я был отторжен и морским путем вывезен в Галлию, причем недалеко от Марселя под налетевшим студеным северным ветром пережил кораблекрушение и едва не был отозван назад от самых ворот новой жизни.
Только куда я несусь, забыв, о чем начал говорить? Так вот, неудивительно, что с тех пор до сего дня у меня или совсем не было возможности осесть и передохнуть, или таковая очень редко выдавалась; и сколько среди скитаний я пережил бед и тревог, никто после меня не знает лучше, чем ты. Захотелось вспомнить об этом только ради напоминания тебе, что я среди бед родился и среди бед состарился, — если точно уже состарился и мне не припасено на остаток дней что-то еще худшее. — Поистине все эти, хоть и общие для вступающих в здешнюю жизнь, вещи — ведь жизнь человеческая на земле не просто воинское служение, а бой, — для разных людей все-таки разные, род битвы далеко не одинаков, и пусть любому тяжело, на каждого ложится очень неодинаковый груз.
Вернусь к делу. Среди жизненных бурь ни в одной пристани не бросая якорь подолгу, я нажил себе не знаю сколько истинных друзей, — их и распознать трудно, и вообще они крайне редки, — но зато бесчисленное множество знакомых. Писать мне приходилось поэтому многим людям, далеко отстоящим друг от друга строем души и положением и настолько несхожим между собой, что сейчас при перечитывании мне кажется, будто иногда я говорил противоположные вещи. Всякий, с кем в жизни случалось подобное, признает, что противоречить себе мне было прямо-таки необходимо. Первая забота пишущего — смотреть, кому пишешь; тогда сразу понятно, и что, и как писать, и прочие обстоятельства. По-разному надо говорить с сильным человеком и с робким, с неопытным юношей и с исполнившим долг жизни старцем, с купающемся в изобилии и с бедствующим, с ученым, сияющим образованностью и умом, и с человеком, который тебя не поймет, если заведешь речь о чем повозвышенней: бесчисленны породы людей, умы несхожи, как лица, и если даже желудок одного и того же человека не всегда просит одной и той же пищи, тем более ум не должен всегда питаться одним и тем же стилем. Работа двойная: понять, что за человек тот, кому хочешь писать, и в каком состоянии он будет, читая то, что ты решил ему писать.