Итак, что мы теперь делаем, брат? Вот, уже почти все испытали, и никакого покоя. Когда нам его ожидать? Где искать? Время, как говорится, протекло сквозь пальцы; наши былые надежды в могиле вместе с друзьями. Тысяча триста сорок восьмой год оставил нас одинокими и беспомощными, ведь унесенного им не отыскать ни в Каспии, ни в Эгейском, ни в Индийском море; непоправимы злейшие потери, неизлечимы нанесенные смертью раны. Одно утешение: пойдем и мы за теми, кого пропустили вперед. Сколь кратким будет ожидание, не знаю; знаю только, что долгим оно быть не сможет. Да впрочем, даже самое коротенькое, оно не сможет не быть тягостным.
Но хоть вначале бы удержаться от жалоб! О чем твоя, собрат мой, сейчас забота, что ты наедине с собой взвешиваешь, не знаю; а я уж складываю жалкие пожитки и, как делают отъезжающие, озираюсь, что взять с собой, что поделить среди друзей, что предать огню. Ничего на продажу у меня нет. И все-таки я обогатился, вернее, обременился больше, чем думал: у меня дома скопился большой склад писаний разного рода, валяющихся в полном небрежении. Роясь в давно уже тронутых плесенью сундуках, я среди облака пыли развернул полусъеденные тлением письмена. Навредила мне и назойливая мышь, и беспримерно прожорливая моль, и паук, Палладии соперник, похозяйничал у меня за мое увлечение делами Паллады. Только чего не пересилит упорный неотступный труд. Кругом обложенный грудами писанины, заваленный растрепанными листками, я сперва ощутил было сильнейший порыв спалить разом все и избежать тем неблагодарного труда разборки; потом за одними мыслями потянулись другие, и я сказал себе: «А что тебе мешает, словно усталому от долгой дороги путнику, оглянуться с возвышения назад и шаг за шагом перебрать в памяти заботы и тревоги своей юности?» Это соображение взяло верх; вспоминать о том, что в какое время я думал, показалось мне хоть и не возвышенным, но по крайней мере не неприятным делом.
Когда я начал, однако, наугад рыться в беспорядочной груде, перед моими глазами замельтешила невероятно пестрая и путаная вереница предметов; одно из-за перемены не столько в их облике, сколько в направлении моего собственного ума я сам уже теперь едва узнавал, другое будило во мне не лишенную странной сладости память об ушедшем времени. И часть была написана свободным прозаическим слогом, часть стеснена Гомеровыми удилами, коль скоро мы редко пользуемся Исократовой уздой, а часть, предназначавшаяся для услаждения слуха простого народа, держалась еще и своих законов, — этот род сочинения, возродившийся, как считается, у сицилийцев не много веков назад, быстро распространился по всей Италии и за ее пределами, а в старину он процветал у древнейших греков и латинян, ведь народные поэты и в Аттике, и в Риме, мы читаем, пользовались только ритмическим стихом.
Так или иначе, эта свалка всевозможных разностей задала мне работы на несколько дней, и, хоть немалое увлечение и присущая нам всем любовь к изобретениям собственного ума захватили меня, победила все-таки забота о более важных делах, на все это довольно долгое время мною заброшенных, тогда как они на мне и многие их от меня ждут; победила память о краткости жизни. Признаюсь, я испугался неожиданных напастей. В самом деле, что быстротечней жизни, что неотступней смерти? Подумалось, каким важным предприятиям я положил начало, сколько мне еще остается работать и какие просиживать бессонные ночи; безрассудством, даже безумием показалось в наш краткий и ненадежный век брать на себя новые заведомо долгие труды и разбрасываться на многое умом, которого едва хватит на одно, тем более что, как тебе известно, меня ждет еще и другой труд, настолько же более славный, насколько более весома похвала за поступки, чем за слова.
Что долго говорить? Ты услышишь вещь, которая кому-то покажется неправдоподобной, но это так: тысячу, если не больше, разрозненных стихотворных сочинений всевозможного рода и писем к друзьям — не то что мне там ничего не приглянулось, а просто они обещали больше труда, чем удовольствия, — я передал на исправление Вулкану. Не без вздоха, конечно, — что стыдиться своей человеческой слабости? — и все-таки надо было помочь удрученной душе пускай хоть горьким лекарством и облегчить как бы слишком глубоко осевший от груза корабль, выбросив даже некоторые ценные вещи.