Чудно сказать: хочу писать и не знаю, что и кому писать, но все равно — жестокое удовольствие! — бумага, перо, чернила и бессонные ночи мне милее сна и отдыха. Да что там! Я не терзаюсь и не тоскую только когда пишу, и так — путаница неслыханная — на покое труждаясь, в трудах успокаиваюсь. Суровая душа, железная и, ты скажешь, поистине родившаяся от Девкалионовых камней: зарылась целиком в бумаги, довела до изнеможения пальцы и глаза — не чует холода и жары, довольствуется какой-нибудь легонькой накидкой, пугается, если что грозит ее отвлечь, и тонет в работе, не давая поблажки усталым членам; а стоит по воле необходимости отвлечься, начинает вдруг уставать, мучаясь от отдыха. Словно ленивый осел, немилосердной плетью погоняемый вверх по каменистой горе, она с неменьшей жадностью рвется к начатому делу, чем тот — в сытое стойло, и не хуже подкрепляется непрерывной денной и нощной работой, чем тот — кормом и сном. Что делать, раз я не могу ни перестать писать, ни вытерпеть отдых? Вот и пишу тебе, не потому, что тебе это там уж нужно, а потому, что поблизости не оказалось никого другого, более жадного до новостей, особенно обо мне, более проницательного на таинственные, более понятливого на трудные вещи и менее падкого на небылицы, чем ты. О моем состоянии и всегдашнем мучении ты, стало быть, узнал; прибавлю маленькую историю, которая покажется тебе еще забавней и подтвердит, что я говорю правду.
У меня был друг, с которым меня связывала высшая степень товарищеской близости. В тот год, когда, взявшись за свою «Африку» с жаром, какой никогда не палил Африку даже при вхождении солнца в созвездие Льва, я начал труд, который уже давно у меня на руках и который, по-моему, один только или утолит, или угасит жажду мятущегося сердца, если для меня есть какая-то надежда на спасение, этот мой друг увидел, что я без всякой меры поглощен работой, внезапно ко мне обратился и попросил об одной услуге, для него-де приятной для меня пустячной. Когда, ни о чем не подозревая, я согласился, ибо ни в чем не мог ему отказать и знал, что он никогда ничего не попросит без самых дружеских намерений, он сказал: «Дай мне ключи от твоего сундука». В недоумении я подал их ему, а он положил туда все мои настольные книги и все письменные принадлежности, тщательно запер и удалился со словами: «Назначаю тебе десять дней каникул и настоящим деянием повелеваю в течение их ничего не читать и не писать». Я понял, какую со мной сыграли шутку, и остался в его глазах — отдыхающим, в моих — изувеченным. Что ты думаешь? Тот день тянулся длиннее года и измучил меня; весь грядущий день с утра до вечера я страдал головной болью; на рассвете третьего дня почувствовал первые признаки лихорадки. Друг пришел, увидел мое состояние и вернул ключи: тут я мгновенно выздоровел, а он, поняв, по его словам, что я питаюсь работой, впредь от подобных просьб воздерживался.
Что тут сказать? Разве неправда, что, подобно многим другим болезням, «недуг писательства неизлечим», как говорит сатирик? А я еще прибавлю: не заразная ли это болезнь? На скольких, по-твоему, людей перекинулась от меня, беседующего с тобой, эта чума? Мы еще помним времена, когда мало кто имел обыкновение писать, теперь непишущих нет, и пишут большей частью стихи. В отношении современников некоторые считают, что не последняя доля вины лежит на мне. Я уже слышал это от многих, но только совсем недавно по тысяче признаков, словно проснувшись, стал впервые замечать, что это правда и что, добывая себе таким путем желанное выздоровление от прочих недугов души, — в отношении этого никакой надежды нет, — в то самое время, как я стараюсь облегчить свое состояние, я нечаянно причиняю вред себе и многим другим. И, боюсь, справедливой была жалоба старого отца семейства, который как-то подошел вдруг ко мне и печально, чуть не со слезами на глазах сказал: «Я всегда любил тебя, а ты мне вот чем отплатил: из-за тебя гибнет мой единственный сын». Пораженный, я покраснел было от стыда; меня взволновал и возраст человека, и скорбная складка губ, знак глубокого страдания. Придя в себя, я ответил, как оно и было в действительности, что не знаю ни его самого, ни его сына. «Что из того, — возразил старик, — что ты его не знаешь? Зато он тебя хорошо знает! На немалые деньги я отдал его учиться гражданскому праву, а он говорит, что больше хочет идти по твоим стопам. Так я лишился заветной надежды; вижу, что из него не получится ни правоведа, ни поэта». Эти его слова развеселили меня и всех окружающих, он же отошел, ничуть не успокоившись.
Сейчас я понимаю, что он заслуживал не смеха, а сострадания и совета, и что эта и подобные обиды не лишены основания. В самом деле, когда-то сыновья таких отцов, заботясь о пользе для себя и близких, привыкали к тревогам и трудам хозяйства, торговли или шумного форума; теперь все мы заняты одним, теперь осуществились слова Флакка: «Пишем все мы стихи, умеем иль нет, без разбора».