В то время как в эти же самые годы советские производственники размышляют в терминах «второй профессии», в разной степени и пропорциях дополняющих первую – писательскую (и иногда, как в случае Третьякова, стремящихся к их полному слиянию), недавние сюрреалисты и будущие этнологи тоже подумывают об институциональном «взрослении»[1032]
, однако это ведет их не ко второй – пусть даже академической, а не «реальной» – профессии, но к умножению числа книг и пролиферации жанров внутри одной и той же (с точки зрения самой антропологии) практики письма. Там, где Шкловский учится развинчивать автомобили и теорию сюжета, Арватов проникается материальной повседневностью технических специалистов и создает социологическую поэтику, а Третьяков организует колхозную жизнь и практикует отход от вымышленного повествования, Гриоль, Лейрис и Леви-Стросс, даже отправляясь в Африку, в целом остаются «людьми за письменным столом» и удерживаются в пределах того же жестикуляционного репертуара, который был им присущ и до всяких экспедиций. Логика письма как колониального предприятия[1033] заставляет их возлагать все найденное на алтарь литературы и даже отправляться в экспедиции с этим заданием в уме[1034].Кроме того, если сюрреализм был художественной
техникой, плавно переходящей в метод гуманитарной науки (этнологии), то гибридизация Лефа – с экспериментальными методами психофизики и адресуемое работникам культуры требование «стать рядом с людьми науки психотехниками и психоконструкторами»[1035] – представляется намного более радикальным, чем гибридизация одного (литературного) жанра с другим (условно научным) – поскольку выходило за пределы внутривидовых смешений жанров письма в область экспериментальных практик естественных наук. Кроме гибридизируемых жанров в случае Лефа еще были техники, и они не сводились только к «технике наблюдения» и/или участия (в конце концов, такими техниками покрывается работа этнологического метода), но включали и материально-технические устройства, на которых ставился и все больший теоретический акцент. В этом можно видеть ориентацию советского производственного искусства на немецкую традицию и институциональную картографию[1036].Вместе с тем между экспедициями этносюрреалистов, возвращающихся со «второй книгой», и фактографией советских рабкоров и селькоров, которые обязывались иметь «вторую профессию», есть немало резонансов. Можно сказать, что первые возвращались из Африки, с одной стороны, с урожаем собранных и еще неизвестных фактов
(faits inédits), а с другой, с рассказом (récit) о своем экзотическом опыте. Эти факты и рассказ оказываются полюсами, между которыми существовала и литература факта, сочетавшая «фиксацию действительных фактов и их диалектический монтаж». Если немецкие дискуссии этого времени исходят из необходимости преодолеть довлеющую тотальность романной формы (полагаясь в этом на монтаж), то для французов исходной реальностью, наоборот, являются факты (омонимически смешивающие слова и дела), которые еще нужно синтезировать в своем опыте (характерно объединяющем жизненный и литературный жанр)[1037]. В соответствии с этим различаются и адекватные стратегии описания: в первом случае такой оказывается анализ литературных и медиатехник, способствующих «развинчиванию» цельности, а во втором – не анализ того, «как сделано» то или иное произведение, а позиционирование и дистрибуция текстов среди публики[1038] – то есть того, «как быть писателем» (и какие этому существованию подлежат ритуалы и обряды посвящения).Советская фактография сочетает интерес к медиатехническому субстрату и институциональной (само)критике литературы межвоенной эпохи, в некоторых характерных деталях отличаясь, однако, и от немецкой, и от французской традиций. Сосредоточиваясь в этой главе на резонансах именно с последней, необходимо подчеркнуть различия векторов отталкивания, которые и определяли их специфику: если советская фактография стремится избежать деформации материала литературными сюжетными схемами, то сюрреалистическая этнография главной угрозой материалу видит императивы объективности, накладываемые университетской наукой (и поэтому настойчиво примешивает к «объективным» фактам личный опыт и рассказ)[1039]
. Третьяков и Шкловский ратуют за разроманивание материала, Лейрис и Батай видят большую опасность в его чрезмерном онаучивании, но и те и другие ведут свою борьбу и стремятся утвердить себя на территории противника: «вторая профессия» должна спасать от литературы, так же как «вторая книга» – от науки, на территории которых мы все же продолжаем оставаться со своим неканоническим вкладом[1040].