Нам ничего неизвестно о реальном поведении материальных носителей при письме у Лейриса («корежилась <ли> бумага»), но из той экспедиции по рубрике сакрального (оно же святотатственное) может пройти разве что поведение участников экспедиции, оскверняющих религиозные сооружения на своем пути[1022]
. Авторы «очерков, правдивых как рефлекс», как было показано, ставят физиологические эксперименты скорее над самими собой, формалист – позволяет технике «обрабатывать» себя[1023], но участник экспедиции, защищенный французской колониальной властью, направляет свое огненное перо на встречаемые на пути чужие объекты и культуры.Всякий объект далекой культуры (или своей собственной, отдаленной во времени) подвергается деконтекстуализации и не только свидетельствует о своей культурной эпохе/среде, но и несет следы вторгающейся культуры. В случае Лейриса бумага терпит не столько этнографическое, сколько автоэтнографическое
письмо, демонстрирующее следы интеллектуальной траектории автора. Как друг многих художников-сюрреалистов, он оказывается чувствителен не столько к документальному материалу, сколько к художественной и даже колониальной логике objet trouvé, всегда подающего автора как оригинального и находчивого человека[1024].Такое продолжение древней французской традиции размывания границ
между жанрами тоже вполне можно назвать колониальным. Если в (после)революционном сознании формалиста жанры с периферии диалектически движутся к центру и постепенно занимают его (кто был никем, тот становится всем)[1025], то в республиканской столице скорее принято поддерживать коммерцию идей по всем возможным направлениям (négociation) – как в науке, так и в литературе, не обращая внимания на границы автономий, всегда формальные и преодолимые для жителя метрополии. От Монтеня до Руссо, не исключая Монтескье, философская рефлексия, интерес к экзотическому и возвращение к себе всегда были пунктами одной увлекательной экспедиции, проходившей в основном за письменным столом.Однако перед тем как восторгаться завоеваниями духа, взглянем, следуя совету Беньямина, на то, как именно французский этносюрреалист пребывает в производственных отношениях эпохи. Трансформирует
ли он аппарат искусства/науки или только «поставляет» его?[1026] Впрочем, можно сразу заметить, что необходимо трансформировать и сам этот вопрос, поскольку на месте слишком немецкого и технического «аппарата» появляется французский и, скорее, институциональный «диспозитив»[1027]. Если автор-как-этнолог[1028] и меняет что-то в ходе своей работы письма, то прежде всего демаркацию между полями науки и литературы. Тогда как за жанровой традицией немецкий ум всегда видит в конечном счете медиатехнический субстрат (и его прогресс, регресс или игнорирование), для французского ума жанр – это прежде всего традиция институциональной принадлежности и коррелирующий с ней тип поведения на письме.Примечательным фактом именно институциональной истории можно назвать, что все первое поколение французских этнологов, формировавшееся при непосредственном участии Мосса в 1920–1930-е и отправлявшееся в экспедиции до начала войны, возвращалось не только с этнографическим трудом, но еще и с так называемой «второй книгой»[1029]
– произведением скорее литературным или, во всяком случае, не подчиняющимся канонической форме научной монографии. (Во Франции канон такой монографии был сформирован Моссом, гибридизировавшим англо-американский жанр ethnographic account с французской традицией «позитивистской» истории[1030].) Более того, с ними со всеми не только случалась эта загадочная «вторая книга» по возвращении, но они уже отправлялись в экспедицию с этой моделью двойственного институционального характера своего путешествия и планируемых письменных отправлений[1031]. Случай Лейриса оказывается не уникальным, но только наиболее выразительным – «Призрачная Африка», «вторая книга», выходит первой и несколько лет остается единственной публикаций автора-как-этнолога.