Читаем Литература факта и проект литературного позитивизма в Советском Союзе 1920-х годов полностью

Если в начале Октябрьской «революции языка» Луначарский называет владение речью конститутивным критерием принадлежности к роду политического животного[523], то, по его же мысли, во второй половине 1920-х в руках каждого советского гражданина должен оказаться фотоаппарат[524]. Ранние выпуски «Советского фото» часто говорят о фотографии как буржуазном медиуме, что можно, однако, исправить, вовлекая простых советских людей в фотографирование и делая его тем самым уже пролетарским. Как и в «Очерках о лингвистической инженерии», автор которых высказывает уверенность, что «в нашей воле – не только учиться языку, но и делать язык»[525], здесь имеет место уверенность, что можно и нужно учить каждого не только пользоваться, но и экспериментировать с медиумом, фотографируя что-то из знакомой среды[526]. Это проясняет парадокс отношения Лефа к авторству и призыву «новых кадров в литературу». Пока пишет только буржуазия, Леф борется с беллетристикой и литературой как таковой. Однако, способствуя все большему числу непрофессионалов, «врастающих в авторство», меняется сама природа того, во что они вовлекаются и что будет новым типом литературы (факта). Таким образом, аппарат литературы нужно не «бросать с корабля» и не «учиться у классиков», а «сдвигать в направлении социализма». Такой reclaim медиума – алфавита или фотографии – является главной политической ставкой движения фактографии, дополняющей все описанные его научно-технические аффилиации[527].

Аналогичный сценарий предлагал Вертов, исходя из той же самой производственной программы и сталкиваясь с теми же самыми противоречиями. Пока «киновещь предстает слепком с реальных вещей <…> любое расхождение между кино– и просто вещью объясняется техническими трудностями», которые должны сойти на нет, когда камеры будут в руках каждого советского кинока и они будут «снимать все, что заслуживает хоть какого-то внимания»[528]. Как несложно догадаться, в самой этой формулировке уже кроется ее собственный провал: во-первых, снимать вообще все невозможно и, вероятно, не имеет смысла в свете ограниченных возможностей отсмотра или хранения (так же как быть автором, читателем и героем романа одновременно), а если, во-вторых, киноки все же должны производить отбор и оценку «заслуживающего внимания», то это уже следствие (аберраций) их выбора, но не жизнь «как она есть».

В обоих случаях – и Вертова и Третьякова – факт оказывался несуществующим до операций записи и «коммунистической расшифровки». Именно в этом смысле стоит понимать часто цитируемую фразу Третьякова из последнего выпуска «Нового ЛЕФа», в которой видят предвестие сталинского подхода к информации: «Для нас, фактовиков, не может быть фактов „как таковых“. Есть факт-эффект и факт-дефект. Факт, усиливающий наши социалистические позиции, и факт, их ослабляющий»[529]. Возможно, здесь стоит видеть скорее первую попытку сформулировать теорию «политической экономии знака», не совпадающей с политической экономией материальных объектов. Значительно позже, наряду со многими изобретениями советского авангарда, уходящими «не по прямой линии, а от дяди к племяннику», такие теории возникнут во французской критической культуре 1960-х[530]. Но первые интуиции о нелинейных и некаузальных отношениях между фактами и операцией записи (-графией) были высказаны в поздних эссе и очерках Третьякова. Таким образом, литература факта оказывалась не только не вполне литературой – в силу квазииндексального типа знака, который эмулировал технологию фотомеханической записи, но и имела дело не вполне с фактами – если под этим понимать то, что предлагает русский язык[531]. В европейских языках этимологическая связь факта с процедурами делания, столь важными для формализма, или производства, столь важными для Лефа, достаточно прозрачна, а в некоторых, как в португальском, прямо связана с фабрикацией[532], или, как во французском, существительное (fait) образует омоформ с причастием глагола «делать» (faire). Это и позволяет нам настаивать на формуле «литературы факта высказывания» – как технике, менее наивной и более саморефлексивной в сравнении с документализмом, во-первых, и отсылающей к грамматике высказывания (énonciation) у Бенвениста, во-вторых[533].

Перейти на страницу:

Похожие книги

Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»
Расшифрованный Пастернак. Тайны великого романа «Доктор Живаго»

Книга известного историка литературы, доктора филологических наук Бориса Соколова, автора бестселлеров «Расшифрованный Достоевский» и «Расшифрованный Гоголь», рассказывает о главных тайнах легендарного романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго», включенного в российскую школьную программу. Автор дает ответы на многие вопросы, неизменно возникающие при чтении этой великой книги, ставшей едва ли не самым знаменитым романом XX столетия.Кто стал прототипом основных героев романа?Как отразились в «Докторе Живаго» любовные истории и другие факты биографии самого Бориса Пастернака?Как преломились в романе взаимоотношения Пастернака со Сталиным и как на его страницы попал маршал Тухачевский?Как великий русский поэт получил за этот роман Нобелевскую премию по литературе и почему вынужден был от нее отказаться?Почему роман не понравился властям и как была организована травля его автора?Как трансформировалось в образах героев «Доктора Живаго» отношение Пастернака к Советской власти и Октябрьской революции 1917 года, его увлечение идеями анархизма?

Борис Вадимович Соколов

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Документальное