Читаем Литература как опыт, или «Буржуазный читатель» как культурный герой полностью

Самодовольное чувство превосходства естественно разделяется читающим, но и дистанция, разделяющая опыт взрослого и опыт подростка, ощутима столь же «естественно». Ограниченность наблюдаемого лица усугубляется слишком явной для нас ограниченностью лица наблюдающего — и уже здесь, пока легкой тенью, возникает эффект «печального гротеска», к которому Флобер был исключительно чуток и ценил превыше всего как в искусстве, так и в жизни. «Меня он побуждает не к смеху, а к долгой грезе. Я подмечаю его всюду и, как и все, ношу в себе, потому и люблю себя анализировать… Будучи серьезен по характеру, я не могу принимать себя всерьез, именно потому, что нахожу себя очень смешным, и это комизм не относительный, театральный, а внутренне присущий самой человеческой жизни, происходящий из самого простого действия, самого обыденного жеста. Например, я не могу не смеяться, когда бреюсь, настолько глупым мне кажется это занятие. Все это крайне трудно объяснить и нужно почувствовать»[318].

Повседневное занятие, обессмысленное автоматизмом зеркального отражения, не заключает в себе смешного, но необъяснимым, неотразимым образом («не могу не смеяться») переживается как источник комизма. Также и в разбираемой нами сцене: грубый смех превосходства замыкает круг глупости, но одновременно — в силу нелепой, никак не мотивированной экстатичности («класс грохотал, гоготал, топотал») — означает возможный прорыв вовне.

Ближайшей параллелью вступительному эпизоду «Госпожи Бовари» может служить финал «Воспитания чувств», где Фредерик и Делорье итожат свои неудачные жизни и вспоминают, как в ранней юности решились посетить заведение «Турчанки»: смущение подростков, вооружившихся букетом садовых цветов, вызвало у проституток гомерический смех. Этот случай приятели восстанавливают в памяти «в величайших подробностях» — он бесконечно дорог им, и читателю предоставлено гадать: почему? Обе сцены занимают каждая в своем произведении граничное положение (в начале и в конце), да и в смысловом отношении буквально связаны с ситуацией границы — переступанием порога школьного класса или публичного дома. Их выделенность загадочна и служит ключом к еще большей загадке. Столкновение неопытности с плоской предрассудочностью, то есть одного вида ограниченности с другим — что это, как не прообраз и одновременно резюме жизни «глупой», то есть прожитой, но не реализованной, не осмысленной, не обращенной в опыт? Такой остается, в значительной своей части, почти любая человеческая жизнь[319]. Но зато любой ее эпизод способен в принципе стать ценностью: предел преобразуем в возможность, скудость — в богатство, однозначность — в неисчерпаемость. Это, может быть, самое удивительное из переживаний, которыми сопровождается чтение прозы Флобера.

В случаях, когда пределом оказывается другой человек, этот эффект достигается использованием несобственно прямой речи[320]. В течении объективного повествования не возникает ни малейшего перебоя, и все же присутствие «чьего-то еще» видения, голоса, интонации становится ощутимо. С виртуальными личностями, рождавшимися под его пером, писатель выяснял отношения, можно сказать, наощупь, на уровне фразы, каждой в отдельности[321], и к подобной же уважительной настороженности приглашал читателя. Для начала нужно «всего лишь» заметить зазор между (воображаемой) перспективой восприятия персонажа и речевой жестикуляцией рассказчика, передающего это восприятие. Так создается специфический эффект, который американский литературовед Д. Лакапра предложил назвать «карнавализацией»[322]: переживание, кому-то принадлежащее и в то же время не принадлежащее никому, может «примерить» кто угодно. Оно лишено заведомой ценности, но и потенциально бесценно.

Производству сходного эффекта служат в прозе Флобера речевые и образные клише. Они присутствуют — в изобилии — в прямой или косвенной речи персонажей (нередко, но далеко не всегда выделенные курсивом), и присутствие их естественно воспринимается читателем как симптом личной ограниченности говорящего. Клише, однако, расползаются также и в речь, которую трудно назвать иначе, как авторской (описания, психологические характеристики и т. д.), и функция их в этом случае становится трудноопределимой. «Общие места» служат одновременно знаками отчуждения и взаимоопознания, точками встречи-единения с читателем и ироническими ловушками, для него же коварно расставленными. Под иными из самоочевидностей, которые вещает «безупречно пошлый» Оме, могли бы подписаться и автор, и читатель, тем самым признав: «…это я». И уже от нас зависит, сопроводить ли это признание невидимым знаком изумленного восклицания, скептического вопроса или еще каким-то, менее однозначным и потому не предусмотренным правилами письма.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Классик без ретуши
Классик без ретуши

В книге впервые в таком объеме собраны критические отзывы о творчестве В.В. Набокова (1899–1977), объективно представляющие особенности эстетической рецепции творчества писателя на всем протяжении его жизненного пути: сначала в литературных кругах русского зарубежья, затем — в западном литературном мире.Именно этими отзывами (как положительными, так и ядовито-негативными) сопровождали первые публикации произведений Набокова его современники, критики и писатели. Среди них — такие яркие литературные фигуры, как Г. Адамович, Ю. Айхенвальд, П. Бицилли, В. Вейдле, М. Осоргин, Г. Струве, В. Ходасевич, П. Акройд, Дж. Апдайк, Э. Бёрджесс, С. Лем, Дж.К. Оутс, А. Роб-Грийе, Ж.-П. Сартр, Э. Уилсон и др.Уникальность собранного фактического материала (зачастую малодоступного даже для специалистов) превращает сборник статей и рецензий (а также эссе, пародий, фрагментов писем) в необходимейшее пособие для более глубокого постижения набоковского феномена, в своеобразную хрестоматию, представляющую историю мировой критики на протяжении полувека, показывающую литературные нравы, эстетические пристрастия и вкусы целой эпохи.

Владимир Владимирович Набоков , Николай Георгиевич Мельников , Олег Анатольевич Коростелёв

Критика
Феноменология текста: Игра и репрессия
Феноменология текста: Игра и репрессия

В книге делается попытка подвергнуть существенному переосмыслению растиражированные в литературоведении канонические представления о творчестве видных английских и американских писателей, таких, как О. Уайльд, В. Вулф, Т. С. Элиот, Т. Фишер, Э. Хемингуэй, Г. Миллер, Дж. Д. Сэлинджер, Дж. Чивер, Дж. Апдайк и др. Предложенное прочтение их текстов как уклоняющихся от однозначной интерпретации дает возможность читателю открыть незамеченные прежде исследовательской мыслью новые векторы литературной истории XX века. И здесь особое внимание уделяется проблемам борьбы с литературной формой как с видом репрессии, критической стратегии текста, воссоздания в тексте движения бестелесной энергии и взаимоотношения человека с окружающими его вещами.

Андрей Алексеевич Аствацатуров

Культурология / Образование и наука

Похожие книги

100 великих литературных героев
100 великих литературных героев

Славный Гильгамеш и волшебница Медея, благородный Айвенго и двуликий Дориан Грей, легкомысленная Манон Леско и честолюбивый Жюльен Сорель, герой-защитник Тарас Бульба и «неопределенный» Чичиков, мудрый Сантьяго и славный солдат Василий Теркин… Литературные герои являются в наш мир, чтобы навечно поселиться в нем, творить и активно влиять на наши умы. Автор книги В.Н. Ерёмин рассуждает об основных идеях, которые принес в наш мир тот или иной литературный герой, как развивался его образ в общественном сознании и что он представляет собой в наши дни. Автор имеет свой, оригинальный взгляд на обсуждаемую тему, часто противоположный мнению, принятому в традиционном литературоведении.

Виктор Николаевич Еремин

История / Литературоведение / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии