В этом смысле постоянное стремление сохранить элементы жанровой классификации как работающее средство описания и истолкования литературы означает попытку удержать наиболее существенные компоненты литературной культуры, усматриваемой интерпретаторами в культурности словесного материала (языке, метафорике, строфике, метрике и т. п.). Тем самым поддерживается элитный состав литературы как лучшего и репрезентативного в целом культуры. А это позволяет литературной культуре сохранить свою определенность при имманентных и более общих изменениях. Вместе с тем, процедура интерпретации, заданная через отнесение к тем или иным жанровым маркировкам, удерживает и самодостаточность интерпретаторов, сохраняя (хотя бы в уровне притязаний) их высокий статус в обществе и культуре.
Характерно, что литературные образцы, отмеченные наиболее фундаментальными и острыми коллизиями личностного самоопределения (и, соответственно, неоднозначностью героев, образа автора, поэтики и т. д.), представляют, с позиции интерпретаторов, и высшие достижения культуры, которые, собственно, и выступают преимущественным объектом внимания, и наиболее сложную проблему для истолкования. Тогда как предельной жанровой отчетливостью (в любом из перечисленных аспектов) характеризуются как раз произведения дисквалифицируемой словесности, а она, в качестве «беллетристики», обычно не входит в сферу рассмотрения литературоведа. В этом смысле в работе интерпретатора воспроизводится базовый и неразрешимый конфликт между имманентными нормами литературной культуры, с одной стороны, и стандартами более широкой культуры общества в условиях запоздалой и тормозимой модернизации (с негативной оценкой субъективности и нормативной редукцией ее к идеологическим целостностям рода, нации, почвы и т. п.), с другой. В аспекте жанровой квалификации литературного материала это ведет просто-таки к объяснительному параличу. Роман, поэма, драма в таких случаях выступают не в своей родовой определенности, а в качестве манифестации чисто индивидуального своеобразия гениального автора, что неконтролируемым образом меняет направленность, логику и средства интерпретации. Отсюда – характерная теоретическая беспомощность и неспособность выдвинуть генерализованные средства объяснения: роман становится «тургеневским», поэма – «пушкинской», эпос – «толстовским». При попытках же уловить собственно логическую структуру объекта описания и объяснения литературовед принужден ограничиваться демонстрацией примеров (фрагментов), лишь иллюстрирующих выдвигаемое определение. В более общем смысле можно поставить в связь типичные характеристики центрального героя русской литературы как «лишнего человека» – маргинала в столкновении с «чужой» культурной средой – и постоянные маркировки своеобразия русской литературной классики исключительно в негативных категориях – «не-жанра», «анти-жанра» и т. п.
Допустимо заключить, что в логическом отношении жанр выступает сегодня чисто регулятивной идеей организованной целостности культурного универсума. В содержательном же смысле он является апелляцией к целому культуры как к совокупности субстантивно заданных образцов лучшей, избранной литературы. Иначе говоря, жанр используется в качестве интегративного стандарта литературной культуры так, как ее понимает группа интерпретаторов. Жесткость подобного отбора, замкнутость пантеона авторов и репертуара образцов наводят на мысль о том, что в современной ситуации можно видеть в жанре не только «память» литературы, но и механизм ее забывания (тогда коррелятом бахтинского понятия «памяти жанра» могла бы быть «жанровая амнезия»).
Иная конструкция литературы складывается в перспективе