От Рене Уэллека посчастливилось мне за годы нашего знакомства и сотрудничества получить все его книги, некоторые из них у меня уже были, и я понёс дубликаты в букинистический магазин, то-то, думаю, оторвут с руками, однако вернулся домой с полными руками: ничего этого не требуется – не числятся эти книги в учебных программах. Зашёл в один, другой и третий букинистический, на дверях которых висели объявления «Покупаем книги!», пока не убедился окончательно, как ни трудно было в это поверить: книг, мною принесенных, не покупают, спроса на Уэллека нет. А ведь Уэллек это не Ролан Барт и не Жак Деррида, не модное поветрие, состоящее из домыслов и подхваченного налету у других, – это итоги исследовательских достижений, результат деятельности поколений, этап развития литературоведения по принципу дополнительности и непротиворечивости, обязательного для дисциплины научной. В том-то и дело – нет этапов. Современная литературная мысль топчется на месте, но чтобы не было такого впечатления, стараются не соблюдать преемственности.
Уже и среди преподавателей попадаются убежденные в том, против чего бушевал Маркс: невежество помогает. На профессорском собеседовании по Шекспиру одна из участниц бессознательно вторила Доверу Уилсону и на моё предложение, не вспомнить ли старика, отвечала: «Я предпочитаю всё новое». И я промолчал: у меня уже был опыт использования такого контрдовода, как напоминание о том, что новое есть всего лишь хорошо забытое старое. Отвечали без смущения: «А для меня это ново». Попробовал бы я так ответить Роману! Но ведь мое знакомство с Уэллеком и началось с того, что он вручил мне свою научную автобиографию, из которой следовало, что у них с Романом были общие если не учителя, то одни и те же книжные авторитеты.
Университет, где я преподавал, находился под Нью-Йорком, в Публичную библиотеку и в большой букинистический магазин, где Хольцман открыл мне счёт, ездил я на электричке. Моим попутчиком то и дело оказывался преподаватель, ушедший на пенсию, но продолжавший вести занятия. На театральном факультете мой попутчик вел технику сценической речи, такой же курс преподавала моя тетка[325], и с этого совпадения начались наши дорожные разговоры. «Пропасть, в которую мы летим и не спрашиваем себя, что будет», – заметил мой попутчик, словно повторяя сказанное о проблемах образования в моей настольной книге о неумении. Ну, думаю, нашел сочувственную душу! За несколько совместных поездок отношения установились у нас приятельские, и я охотно согласился, когда откровенный собеседник предложил мне выступить перед его студентами, он ставил с ними не что иное, а «Вишневый сад».
Принял я за очевидность: от меня ожидается рассказ о том, что значит для русских чеховская предреволюционная пьеса, и пока шел поезд, рассказал моему спутнику, как мой дед видел премьеру «Вишневого сада» в 1904 году, перечислил, кого знал я из участников обновленного спектакля 1940 гг., описал, что собой являла постановка 1980 гг., в которой участвовали мои друзья. По мере того как я говорил, спутник мой, мне показалось, грустнел и даже мрачнел. Поезд пришел в Нью-Йорк, при расставании он с улыбкой все же уверил меня, что даст мне знать, когда состоится беседа. Однако я не услышал от него больше ничего. Но в университетский театр я ходил регулярно и не пропустил постановки, которой руководил мой спутник.
Не знай я заранее, по какой пьесе сделан спектакль, то не смог бы догадаться, что это «Вишневый сад»: какая-то галиматья, имеющая чеховское название и не имеющая отношения к чеховской пьесе. Ни преподавателю, ни его студентам и не требовалось знать, что такое «Вишневый сад». Если бы вместо рассказа о том, как на родине Чехова понимали его последнюю пьесу, я нес околесину, высказывая, что мне думается, он, скорее всего, сдержал бы свое слово. В книге о неумении сказано о современном образовании: «Профессора, озабоченные публикацией своих трудов, необходимой для продвижения по академической иерархии, не учат, студенты неделями не заглядывают в библиотеки, вообще не читают ничего, современная метода анализа в гуманитарных дисциплинах сводится к тому, чтобы как-нибудь по-заумнее распотрошить текст вместо того, чтобы постичь смысл сказанного»[326]. Не поверил бы я ни одному из подобных утверждений, если бы не испытал на собственном опыте.