Умирая, Кристоф вспоминает свое детство: «Раздались три мерных удара колокола. Воробьи на окне чирикали, напоминая Кристофу, что пришел час, когда он бросал им крошки, остатки своего завтрака… Кристофу приснилась его маленькая детская… Колокола звонят, скоро рассвет! Чудесные волны звуков струятся в прозрачном воздухе. Они доносятся издалека, вон из тех сел… За домом глухо рокочет река… Кристоф видит себя: он стоит, облокотившись, у окна на лестнице. Вся жизнь, подобно полноводному Рейну, проносится перед его глазами»[151]
. Все растворилось в высшем покое. Все объяснилось само собой. «Думаю, высшая точка искусства – это когда произведение не нуждается в комментариях»[152].Стефан Цвейг однажды написал Ромену Роллану: «Как хорошо все складывается в Вашей жизни! Признание пришло к Вам очень поздно, но пришло именно тогда, когда надо было придать Вам уверенности в схватке. Представьте, как бы это было во время войны, – да никто бы и не услышал Вашего голоса!.. Ничего случайного в Вашей жизни – все необходимое: Мальвида фон Мейзенбуг, Толстой, социализм, музыка, великая война, Ваши страдания, нужные затем, чтобы Вы стали тем, кем стали… Ваша судьба – из тех редких судеб, превратности которой – превратности произведения искусства; Ваша жизнь – дорога, ведущая зигзагами вверх к неизвестной цели. Но для меня эта цель – моральные испытания Ваших идей в войне».
И действительно, война 1914 года стала для Роллана пробным камнем. Его не просто ужасала мысль о войне как таковой – война между Францией и Германией представлялась ему войной братоубийственной. Его воспитали, сформировали немецкие музыканты, у него было в Германии много друзей. И тем не менее он больше, чем кто-либо, ощущал себя французом, сыном Франции, французом в бог весть каком поколении, всем сердцем привязанным к своей стране. Он признавал, что в августе 1914 года для молодого француза не было важнее дела, чем сражаться за родину. Но для себя – человека, вышедшего из призывного возраста и болезненного, – он видел долг в другом.
Надо было спасать цивилизацию. Он прекрасно понимал, чем грозит западной цивилизации – нашей цивилизации, самой богатой и самой драгоценной, – гражданская война. Он понимал, что эти героические мальчики, которые мужественно уходят на фронт, сами не знают, куда идут. Разумеется, задача была проста: защитить свою землю, свой очаг, – ну а потом что? Как примирить любовь к родине со спасением Европы? Внезапно перед всеми встал выбор. В темноте, на ощупь он искал выход, ожидая, что раздастся вдруг могучий голос, который скажет: «Выход здесь!» – но слышал только бряцание оружия. Люди, активно выступавшие в период дела Дрейфуса, – Анатоль Франс, Октав Мирбо[153]
– хранили молчание. Все спасовали, а Жорес был убит. «Везде только убийственная ненависть, разжигаемая фразерами, которые сами ничем не рискуют». Друзья Роллана – Шарль Пеги, Луи Жийе, Жан Ришар Блок[154] – ушли воевать. Сам он перебрался в Швейцарию, думая, что его назначение – сказать то, чего никто ни во Франции, ни в Германии сказать не решится.«Великий народ, втянутый в войну, должен защищать не только свои границы; он должен защищать также свой разум. Он должен спасать его от галлюцинаций, от несправедливостей, от глупости, которые это бедствие спускает с цепи. Каждому своя обязанность: армиям – охранять родную землю, а людям мысли – защищать свою мысль. Если они поставят ее на службу страстям своего народа, может случиться, что они сделаются их полезными орудиями; но они рискуют предать разум, который занимает не последнее место в наследии этого народа»[155]
.Он надеялся, что, если, поднявшись над страстями, воззвать к совести, самые великие из немцев не могут не откликнуться на его голос. Узнав 29 августа 1914 года о разрушении Лёвена[156]
, прославленного центра культуры, он опубликовал открытое письмо Герхарту Гауптману. «Я не из тех французов, Герхарт Гауптман, которые Германию считают варваром. Я знаю умственное и нравственное величие Вашей могущественной расы… Наш траур я не ставлю Вам в укор; Ваш траур окажется не меньше. Если Франция разорена, то же самое случится и с Германией», – писал Роллан, упрекая тем не менее немецкого собрата по перу в чудовищных и бесполезных деяниях. «Вы бомбардируете Малин, вы сжигаете Рубенса. Лёвен уже не больше чем куча пепла, – Лёвен, с его сокровищами искусства и науки, – священный город! Но кто же вы такие? И каким же именем, Гауптман, называть вас после этого, вас, отвергающих имя варваров? Чьи внуки вы – Гёте или Аттилы?.. Жду от Вас ответа, Гауптман, ответа, который был бы поступком»[157].