За редкими исключениями все друзья Роллана разделяли его «левые» взгляды. Им восхищались в Советской России. В Англии его друзьями были Бернард Шоу и Бертран Рассел, оба иногда навещали французского коллегу, обоим были понятны его ужас перед войной и желание преодолеть кастовые различия. А сам он, вопреки всему, оставался аристократом духа. Даже чисто внешне он выглядел аристократом, а его благовоспитанность и утонченность убеждали, что Роллан имеет полное на это право.
Несмотря на то что писатель принимал и революцию и желал ее, он опасался революционного безумия, массовой истерии и никогда не терял бдительности. Он знал, что толпа, вкусив крови, сходит с ума, и показал эту жажду убийства в «Четырнадцатом июля». Толпа убивает, затаптывает Оливье в «Жан-Кристофе», потому что человек человеку волк… Ну и что в таком случае делать? Если элита ограничится речами вроде речей Полония и заиграется в фривольные игры «Ярмарки на площади», если массы останутся невежественными и жестокими, если даже правосудие окажется склонным к несправедливости, на что можно надеяться? Разве нет повода впасть в самый черный пессимизм?
Ромен Роллан не пессимист и не оптимист. Как и дядюшка Готфрид, он полагает, что надо просто жить день за днем, стараясь усмирить собственные противоречия. Он отказывается примкнуть к какому бы то ни было лагерю, видя свою роль в том, чтобы сражаться с жестокостью и ненавистью как в среде друзей, так и находясь среди врагов. Кем он хочет быть? Моралистом в самом широком смысле этого понятия – то есть не тем, кто «читает мораль», и не тем, кто чеканит максимы, но писателем, который воспитывает души, помогая душе увидеть в себе самой зерно величия. А как он это делает? С помощью природы, искусства, красоты. «И вот в этом-то я и вижу свою противоположность Толстому: для меня главное значение имеет здоровая красота. Суть великого искусства – в гармонии, потому-то оно и дарит душе покой, здоровье, равновесие. Великое искусство обращается одновременно к чувствам и к разуму, потому что и чувство, и разум имеют право на радость».
Вот почему, рискуя остаться вне сегодняшней моды, я так привязан к Роллану. В лучших своих произведениях он истинно велик. Он ясно видит, что искусство возвращает нас к природе. Музыка, живопись, литература – инструменты, с помощью которых можно внести в мировой хаос доступную человеку гармонию. «Искусство – тень, которую человек отбрасывает на природу… Неисчислимые сокровища природы проходят у нас между пальцами. Ум человеческий пытается черпать воду решетом… Уму необходима была некая ложь, чтобы понять непостижимое; и так как он хотел в нее верить, то и поверил… Время от времени гений, соприкасаясь на миг с землей, замечает вдруг поток реальной жизни, выплескивающийся за рамки искусства»[172]
. Случались моменты, когда Жан-Кристоф, очарованный красотой сущего, пытался распрощаться с искусством. Порой и сам Ромен Роллан при виде того или иного пейзажа ощущал нечто, превосходящее понимание человека. Но точно так же, как его герой, он всегда возвращался к своему искусству, потому что был человеком и потому что именно через искусство глубже постигал природу.«О музыка, мой старый друг, ты лучше меня! Я неблагодарный, я гоню тебя прочь. Но ты, ты не покидаешь меня, тебя не отталкивают мои капризы. Прости, ведь ты прекрасно знаешь: это только блажь. Я никогда не изменял тебе, ты никогда не изменяла мне, мы уверены друг в друге. Мы уйдем вместе, моя подруга. Оставайся со мной до конца!»[173]
Прожив двадцать шесть лет в Швейцарии, Ромен Роллан купил дом во Франции в месте, притягивающем к себе любого паломника, – в Везеле[174]
, и приобретенное им жилище было достойно этого крестоносца. Но едва он обосновался в новом доме, едва приступил к работе над «Робеспьером», как грянул гром – было заключено Мюнхенское соглашение[175]. Год спустя, в сентябре 1939 года, Роллан отправляет тогдашнему премьер-министру Эдуарду Даладье[176] письмо с заверениями в полной преданности делу демократии. Поскольку речь идет о защите дела столь же благородного, как было при Вальми, он делает свой выбор. С террасы своего дома в Везеле он видит равнину, где когда-то проповедовал святой Бернард[177] и где сейчас, «вздымая светящуюся под солнцем пыль, двигались войска». А над войсками, в чистом летнем небе, щедро расточала боттичеллиевскую благодать – и собственную ложь – Лилюли.Он советовал молодым людям, чтобы те не дали себя запугать видимостью несчастья. «Подобное испытание должно быть спасительным для крепкой породы. И я вижу, как после поражения, с самого его дна, встанет поздоровевшая и помолодевшая Франция – если, конечно, она этого захочет. Я верю в будущее своей страны и всего мира… и я прощаюсь с ними в самом разгаре войны со спокойным сердцем и духом, закалившимся в этом землетрясении. Я возвращаюсь, как Кандид, в свой сад, в свой сад без границ»[178]
.Жизнь Ромена Роллана завершалась, как бетховенская симфония, многократным повтором утверждения – идеального аккорда.