Но реальный мир не склонен втискиваться в формы, которые навязывает ему поэзия. Поэта преследуют грубые и сильные чудовища. Кокто был для них особенно лакомой дичью. Он обостренно чувствовал одиночество, в которое погружен человек, невозможность соединиться с теми, кого любишь, – словом, трудность бытия. Нам, восторженно любующимся вспышками его остроумия, невозможно себе представить, что на площадку, с которой запускали фейерверк, опустится ночь и от всего этого волшебства останутся лишь обугленные трубочки. Жизнь поэта выглядит танцем, но, подобно акробату, он танцует над пропастью: если оступится, разобьется насмерть. Воспользовавшись милой нашим романтикам мыслью о том, что поэт пишет собственной кровью, Кокто снял незабываемый фильм.
Очень рано красная нить вывела его к лику смерти. Она представлялась Кокто очень красивой молодой женщиной в белом медицинском халате и резиновых перчатках; речь у нее быстрая, голос резкий и равнодушный. За ее лимузином следуют мотоциклисты в черном, ее подручные.
Ее стерильная и сухая деловитость пугает больше, чем танец скелетов. Эта зловещая распорядительница очень рано пришла за теми, кого он любил, и потому у Кокто неизменно наслаиваются одна на другую мелодии любви и смерти. Ему было всего тридцать лет, когда он написал:
Он не знал надежного способа отгородиться от смерти и бед. Он не только был фаталистом, но и верил в заговор сил, враждебных человеку. Трагедию Эдипа он принимал близко к сердцу, как и трагедию Орфея. С чрезвычайной серьезностью и суровостью он обращается к нам в начале «Адской машины»: «Взгляни, зритель, перед тобой одна из самых совершенных машин, построенных ужасными божествами для математически рассчитанного истребления смертных; ее взведенная до отказа пружина медленно раскручивается в течение всей человеческой жизни». Даже на закате своей блистательной жизни, несмотря на все обрушившиеся на него почести, несмотря на любовь и дружбу, которыми его окружали, он так и не смог избавиться от наваждения адской машины. И ведь это правда, что она подстерегает нас и поочередно уничтожит всех до одного. Правда также, что Кокто был более уязвим, чем другие, потому что был более восприимчив.
И все же надо продолжать жить. У Кокто были для этого свои рецепты. Первый из них – стать невидимым. Он вменял это себе в обязанность.
Личина, которую на него надели, оберегала его личность. Те, кто, желая его уязвить, втыкал булавки в вылепленную ими восковую куколку, видя в ней сходство с Кокто, не причиняли ему ни малейшего вреда, потому что она на него не походила. Он считал, что всякий шедевр соткан из странных загадок и хорошо спрятанных признаний. «Мы живем впотьмах; ах, как же я восхищаюсь людьми, знающими, что они делают!» Он хранил свои тайны, потому что тайна, которую не охраняют, перестает быть тайной. Противники, без устали в него метившие, неизменно промахивались, потому что, невидимый, он всегда оказывался не там, где чудился им.
Второй линией защиты, которую он избрал, было развлечение в том смысле, как понимал его Паскаль. Некоторые его фразы приводят на память знаменитые «Мысли». «Если мне даже суждено прожить сто лет, – писал Кокто, – это все равно что несколько минут. Но мало кто из людей готов это признать и согласиться с тем, что мы находим себе занятия и играем в карты в скором поезде, который несется к смерти». Он и сам в этом мчащемся сквозь тьму веков экспрессе играл в карты. Под этим я имею в виду: соглашался стать президентом фестиваля или корриды, был душой компании на дружеском ужине, отгораживался от пропасти под ногами сотнями картин. «Что делать с этим страхом пустоты? – говорил он. – Он изнуряет меня. Надо забыть о нем. Я приучаю себя к этому. Я дохожу до того, что читаю детские книги. Я избегаю состояний, в которых мог бы ощутить, как летят часы». Пруст отыскивал утраченное время – Кокто старался его обмануть.