Нет сомнения, что и в сороковых годах Анненков знал об убеждениях и тем
более о революционной деятельности Маркса и Энгельса лишь по обрывкам, как
человек, случайно попавшийся на их дороге. Еще меньше он был подготовлен к
тому, чтобы понимать их истинные цели и намерения. Этим во многом и
объясняются те невольные искажения, какие он допустил в своих воспоминаниях, например приписывая Марксу бесцеремонное и грубо диктаторское обращение с
Вейтлингом или перевирая его высказывание о Фурье. Однако он не мог не знать
истинных причин появления Маркса в Париже и затем отъезда его, вскоре после
февральских дней, в Германию.
Возможно, что многое Анненков попросту забыл, многое мог перепутал за
давностью лет, но несомненно одно: и самый подбор фактов в его воспоминаниях, и освещение их, и особенно тон повествования,— все это говорит о том, что
мемуарист мало считался здесь с исторической истиной. Стремление к
объективности побеждалось в нем другим желанием,— бросить очередной ком
грязи в революционную «партию» и лишний раз подчеркнуть свою политическую
«трезвость» и благонамеренность.
Этой же цели служат и прямые наветы Анненкова на деятелей польского
освободительного движения и карикатурные портреты русских революционных
эмигрантов — особенно М. Бакунина и Н. Сазонова.
Сложнее обстоит дело с рассказом о судьбе Герцена за границей, о его
умонастроениях и духовной драме. Эти страницы тоже тенденциозны. Анненков
не понимает и не принимает действительно великое дело всей жизни Герцена —
его революционную пропаганду, его обращение к массам народа с вольным
русским словом.
Но на тех же самых страницах, восстанавливая по памяти, казалось бы, лишь чисто бытовые и житейские сцены из парижской жизни (других сцен
Анненков не касается) мемуарист, в сущности, рассказывает нам о нравственном
величии Герцена, о гуманизме и безукоризненной чистоте его общественных
помыслов, о духовной мощи этой целеустремленной и деятельной натуры, истосковавшейся в царской России по вольной речи и революционному поприщу.
Когда эта возможность наконец открылась, Герцен отдался делу революции
со всей страстью широкой русской натуры. И с его стороны это был не каприз, не
забава праздного туриста, а твердое исполнение русским революционером и
демократом своего гражданского долга. Сам Анненков уже и тогда не разделял
«крайних» увлечений Герцена. Он и двадцать лет спустя скептически оценивал
его участие в революции 1848 года. И потому тем более важно его правдивое
свидетельство о том, с каким блеском, с какой силой благородной гражданской
страсти, с какой отвагой ясного знания выступила в лице Герцена русская
освободительная мысль на поприще европейского демократического движения.
28
Дом Герцена в Париже, рассказывает Анненков, «сделался подобием
Дионисиева уха», где ясно отражался шум прилива и отлива европейских
революционных волн. А наряду с этим, показывает Анненков, ни на минуту не
прекращалась внутренняя, духовная работа Герцена — мыслителя и писателя, обобщавшего и в публицистике и в художественных произведениях исторический
опыт Европы, столь важный тогда для осмысления судеб русского развития, для
разработки революционной теории, для ясного представления о завтрашнем дне
России.
Анненкова искренне восхищает в Герцене стойкий, гордый, энергичный ум, редкий дар художника, талант искусного диалектика и замечательного
обличителя социального зла, одинаково непримиримого к нему — чисто
«русское» оно или «европейское».
Анненков был живым свидетелем тех первых непосредственных
столкновений Герцена с буржуазной действительностью, из которых он вынес
грустные впечатления и выразил их затем в знаменитых «Письмах из Avenue Marigny». Как известно, эти письма, проникнутые, социалистической критикой
буржуазного строя, положили начало острой дискуссии между русскими
общественными деятелями по вопросу об исторической роли и значении
буржуазии.
Эта дискуссия знаменовала собою еще один важный шаг в размежевании
демократов и либералов, Герцена и Белинского, с одной стороны, Боткина, Грановского, Е. Корша и т. д.— с другой. В своих воспоминаниях Анненков
напомнил о ее значении, живо обрисовал эту дискуссию в конкретных лицах, воспроизвел многие характеристические подробности.
Не менее живо воссоздал Анненков и нравственную атмосферу и самый
образ жизни Герценов за границей, резкую смену в их умонастроении, от
лучезарных надежд вначале — к мучительно тяжелым переживаниям после
кровавых июньских дней.
Сам Герцен мужественно перенес этот перелом, но он губительно отразился
на судьбе жены Герцена — Натальи Александровны. Ее удивительно чистый и
обаятельный образ — один из лучших в воспоминаниях Анненкова.
Анненков описывал семейную драму Герцена в то время, когда пятая часть
«Былого и дум», в которой о ней рассказывается, не была еще напечатана, а
злословие по поводу увлечения Натальи Александровны и вообще сложной
личной жизни Герцена и Огарева за границей не затихало даже и в беллетристике.
И реакция не раз использовала это злословие в целях клеветы на революционеров.