большая разница в их способах понимать народную культуру и относиться к ней.
Члены нового кружка, почти все без исключения, обладали значительным
критическим чутьем, и это помогало им различать несостоятельность некоторых
сторон русской жизни, хотя бы и выращенных веками и носящих на себе печать
самой почтен-ной древности. Исконные славянофилы постоянно избегали всех
таких разоблачений. Другое отличие школы от ее первообразов заключалось в
убеждении, что указания западной науки должны еще способствовать к
очищению и к укреплению русской народности на ее родной почве,— положение, неохотно допускаемое коренными славянофилами, которые видели в нем признак
скрытного отщепенства. Обе партии связывались только одним общим чувством
нерасположения к отрицанию важности народного быта, к абстрактному
342
философствованию в области критики и публицистики, чем, по их мнению, отличался весь прошлый петербургский литературный период. Но и тут
существовали еще между ними значительные оттенки в мнениях. Так,
озлобленные выходки тогдашнего «Москвитянина» против петербургских
либералов, которых уже вовсе и не было, далеко не выражали всех взглядов и
убеждений молодых сотрудников журнала; но редактор, кажется, с ними никогда
и не справлялся для подобных заявлений. Как бы то ни было, московский кружок
новых деятелей составлял замечательное явление даже и по количеству весьма
талантливых людей, к нему пристроившихся. Он числил в своих рядах, между
другими менее известными именами, еще А. Григорьева, Т. Филиппова,
Эдельсона, Алмазова, А. Потехина, наконец А. Н. Островского и А. Ф.
Писемского [443]. На последнем мы и остановимся.
Хорошо помню впечатление, произведенное на меня, в глуши
провинциального города, — который если и занимался политикой и литературой, то единственно сплетнической их историей,— первыми рассказами Писемского
«Тюфяк» (1850) и «Брак по страсти» (1851) в «Москвитянине». Какой веселостью, каким обилием комических мотивов они отличались и притом без претензий на
какой-либо скороспелый вывод из уморительных типов и характеров, этими
рассказами выводимых. Тут била прямо в глаза русская мещанская жизнь, вышедшая на божий свет, торжествующая и как бы гордящаяся своей открытой
дикостью, своим самостоятельным безобразием. Комизм этих картин возникал не
из сличения их с каким-либо учением или идеалом, а из того чувства довольства
собой, какое обнаруживали все нелепые их герои в среде бессмыслиц и
невероятной распущенности. Смех, вызываемый рассказами Писемского, не
походил на смех, возбуждаемый произведениями Гоголя, хотя, как видно из
автобиографии нашего автора, именно от Гоголя и отродился. Смех Писемского
ни на что не намекал, кроме забавной пошлости выводимых субъектов, и
чувствовать в нем что-либо похожее на «затаенные слезы» не представлялось
никакой возможности. Наоборот, это была веселость, так сказать, чисто
физиологического свойства, то есть самая редкая у новейших писателей, та, которой отличаются, например, древние комедии римлян, средневековские фарсы
и наши простонародные переделки разных площадных шуток [444].
Некоторые из мыслящих людей эпохи долго даже и не могли примириться с
этой веселостью; им все казалось, что восторги перед голым комизмом
изображений однородны с восторгами толпы на площади, когда ей показывают
балаганного петрушку с горбом на спине и другими физическими уродливостями.
Так, весьма требовательный и весьма зоркий литературный критик, В. П. Боткин, говорил еще несколько позднее, что он не может сочувствовать писателю, который, при несомненном таланте, не обнаруживает никаких принципов и не
кладет никакой мысли в основу своих произведений. Вскоре, однако ж, упреки
эти умолкли и уступили место другим, противуположного характера. Писемский
нажил себе таки в Петербурге тенденцию; а строгий его ценитель пришел в
недоумение, когда наступило у нас полное господство обличительной
литературы, породившее множество произведений весьма грубого облика, хотя и
задуманных иногда с очень благонамеренными целями и задачами.
343
Когда я вернулся в Петербург в конце 1851 года, там уже говорили о том, что Писемский приобретен редакциями петербургских журналов в участники и
сотрудники. Это было только наполовину правда, но все-таки составляло
интересную новинку. В то время всеобщего затишья и отсутствия общественных
интересов всякая мелочь и рябь на поверхности литературы обращали на себя
внимание. Писемский давно уже питал намерение бросить службу, на которой
состоял в Костроме,— асессором губернского правления. Успех его рассказов
заставил его подумать о более широкой арене деятельности и о переселении в
которую-либо из наших столиц. Все симпатии его были на стороне Москвы, где
началась его литературная карьера и где он имел много друзей; но практический
его ум подсказал ему мысль, что в Москве приобретается почетное имя, но только
в Петербурге завоевывается твердое общественное положение. Писемский завязал
отношения с одним из редакторов «Современника», И. И. Панаевым, и послал в
журнал свой роман «Богатый жених» (1851). Можно пожалеть, что письма этого