«Отечественные записки», например, долее всех упорствовали в мнении, что А.
Н. Островский служит представителем ретроградных направлений,
прикрывающихся именем «народа», а Ап. Григорьев исполняет незавидную роль
панегириста византийских созерцаний. Один из редакторов самого
«Современника», Панаев, еще говорил по поводу направления, принятого
345
Тургеневым: «Надо сдерживать Ивана Сергеевича, а то его московским
прославлениям не будет меры и конца», да он же, Панаев, принял на себя после
устраненного Дружинина (1851) и редакцию журнального фельетона, сняв с него
эклектический характер, сообщенный ему прежним составителем. Как бы то ни
было, но лед был поломан; путь для сближения между передовыми людьми эпохи
найден, и Писемский мог в следующем, 1853 году переселиться в Петербург с
полным убеждением, что он найдет там друзей и искреннее благорасположение, в
чем и не ошибся.
Трудно себе и представить более полный, цельный тип чрезвычайно умного
и вместе оригинального провинциала, чем тот, который явился в Петербург в
образе молодого Писемского, с его крепкой, коренастой фигурой, большой
головой, испытующими, наблюдательными глазами и ленивой походкой. На всем
его существе лежала печать какой-то усталости, приобретаемой в провинции от ее
халатного, распущенного образа жизни и скорого удовлетворения разных
органических прихотей. С первого взгляда на него рождалось убеждение, что он
ни на волос не изменил обычной своей физиономии, не прикрасил себя никакой
более или менее интересной и хорошо придуманной чертой, не принарядился
морально, как это обыкновенно делают люди, впервые являющиеся перед
незнакомыми лицами. Ясно делалось, что он вышел на улицы Петербурга точно
таким, каким сел в экипаж, отправляясь из своего родного гнезда. Он сохранил
всего себя, начиная с своего костромского акцента («Кабинет Панаева поражает
меня великолепием»,—говорил он после свиданья с щеголеватым редактором
«Современника») и кончая насмешливыми выходками по поводу столичной
утонченности жизни, языка и обращения.
Все было в нем откровенно и просто. Он производил на всех впечатление
какой-то диковинки посреди Петербурга, но диковинки не простой, мимо которой
проходят, бросив на нее взгляд, а такой, которая останавливает и заставляет много
и долго думать о себе. Нельзя было подметить ничего вычитанного,
затверженного на память, захваченного со стороны в его речах и мнениях. Все
суждения принадлежали ему, природе его практического ума и не обнаруживали
никакого родства с ученьями и верованиями, наиболее распространенными между
тогдашними образованными людьми. Кругом Писемского в ту пору существовало
еще в Петербурге много мыслей и моральных идей, признанных бесспорными и
которые изъяты были навсегда из прений как очевидные истины. Писемский
оказался врагом большей части этих непререкаемых догматов цивилизации. Так, учение, исповедуемое почти единогласно развитыми людьми всех оттенков
Петербурга, о правах жены и женщины на полную свободу, в которой им
отказывает еще современное общество, нашло в нем очень оригинального
скептика. Помню изумление в кругу петербургских гуманистов, возбужденное его
мнением, что женщина составляет только подробность в жизни мужчины и сама
по себе, взятая единолично, не имеет значения, что обязанности мужа к жене
исчерпываются возможно лучшим материальным содержанием ее и что серьезные
отношения между ними наступают только с появлением детей, а совсем не с
появления так называемой любви, о которой так много говорят поэты и
346
романисты. Но это мнение было только началом тех сюрпризов, которые
Писемский готовил своим слушателям.
Писемский, например, добродушно признавался им, что испытывает род
органического отвращения к иностранцам, которого победить в себе не может.
«Присутствие иностранца,— говорил Писемский,— действует на меня
уничтожающим образом: я лишаюсь спокойствия духа и желания мыслить и
говорить. Пока он у меня на глазах, я подвергаюсь чему-то вроде столбняка и
решительно теряю способность понимать его». Конечно, во всех афоризмах
подобного рода многое должно быть отнесено и на обычное преувеличение
дружеских разговоров, но все-таки присутствие истинного чувства тут
несомненно. Кто же не узнает в таких и им подобных словах Писемского дальние
отголоски старой русской культуры, напоминающие строй мыслей прежнего
боярства и думных людей Московского царства? Вообще, порывшись немного в
наиболее резких мнениях и идеях Писемского, которые мы обзывали сплошь
парадоксами, всегда отыскивались зерна и крохи какой-то давней,
полуисчезнувшей культуры, сбереженной еще кой-где в отрывках простым
нашим народом. Самый юмор его, насмешливый тон речи, способность
отыскивать быстро яркий эпитет для обозначения существенной нравственной
черты в характере человека, который за ним и остается навсегда, и наконец слово, часто окрашенное циническим оттенком, сближало его с деревней и умственными
привычками народа, в ней живущего. От них несло особенным ароматическим
запахом развороченной лесной чащи, поднятого на соху чернозема, всем тем, что