к себе в соредакторы нашего автора, почувствовав, что злая болезнь (чахотка) одолевает его и низводит в могилу.
А. В. Дружинин тоже принадлежал к фаланге наших писателей, которая в
трудное время не выпускала из рук знамя литературы и отстояла ее право на
голос и участие в развитии общества, несмотря на опасности, неприятности и
унижения, сопряженные с исполнением этой задачи. Позднейший переводчик
Шекспира, Дружинин рано показал себя знатоком европейских литератур и
преимущественно английской. Он близко подходил к типу английских эссеистов
и, подобно своим первообразам, обнаруживал в статьях большую степенность
суждений и отвращение от всякого резкого приговора, а еще более от всякого
своеволия в творчестве, со стороны авторов. Суровым моралистом он никогда не
был, что доказывается и оставшимися после него юмористическими
произведениями довольно нецеремонного характера; но консервативный оттенок, который носила его мысль, мешал ей, несмотря на всю ее обработку обширным
чтением иностранных литератур, узнавать иногда весьма жизненные явления
современной эпохи [455]. Писал он много, легко и скоро, думал, что пишет для
высококультурной, развитой публики, на признательность которой уже может
350
рассчитывать. Может быть, в этом и кроется именно причина постигшего его
несправедливого забвения: он был слишком вельможен, так сказать, для массы
русских читателей, из брезгливости никогда не спускался до мелочных явлений
литературы и не обнаруживал никакой страсти в защите и пропаганде своих
собственных воззрений. Будучи по характеру и по воспитанию в одном военно-
учебном заведении (пажеском корпусе) светским писателем по преимуществу, Дружинин относился также очень равнодушно и иронически к кабинетным
трудам русских ученых и к задачам, которые они ставят себе, в чем и походил на
старого своего приятеля Сенковского, которого, между прочим сказать, очень
уважал. Все это приобрело ему нерасположение многих московских кружков, но
не помешало кабинету Дружинина в Петербурге сделаться центром почти всего
литературного персонала обеих столиц и видеть в числе своих посетителей
журналистов, критиков, писателей и драматургов самого разнородного
направления. Кроме общей потребности у тогдашних литераторов жить в
единении друг с другом, ввиду многочисленных своих домашних и посторонних
врагов, о чем сейчас будем говорить, существовала еще и другая причина для
этого явления. Обширная начитанность Дружинина в западной беллетристике
позволяла наводить у него все нужные справки и давать веру аналогиям, которые
он любил проводить между произведениями различных стран, а затем он обладал
еще и другим неоцененным качеством — убеждением в честности нашего
общества и великого труда, ему посвященного. Оно мирило с ним и тех, которые
не признавали служения светской публике делом, заслуживающим особенного
уважения. Но мирное настроение людей, собиравшихся у Дружинина, приходило
уже к концу. Все их качества, а также и качества хозяина, вскоре осуждены были
выдержать тяжелый искус и решительную пробу. С половины пятидесятых годов
начали появляться ясные признаки переворота в мнениях, возвещавшего конец
переходной эпохи и наступление нового литературного периода. Первой
посылкой этого нового направления с идеями, накопившимися в его недрах, являлись новые понятия, философско-общественные; затем явилась постановка
совсем иных целей и задач, как для творчества, так и для критики его, чем те, которые занимали умы доселе. Случилось так, что новые требования, для борьбы
с которыми не много было всех сил опытного редактора, застали Дружинина на
одре болезни, изнемогающего под ударами тяжелого своего недуга. Журнал
«Библиотека для чтения», поднятый им из праха, в котором он долго влачился
после Сенковского, был передан им своему товарищу, и Писемский, таким
образом, очутился на давно желанной публицистической арене самостоятельным
редактором журнала, и притом в самую критическую минуту для литературы и
общества вообще. Что из этого вышло, скажем сейчас [456].
Но прежде позволим себе бросить беглый взгляд на самую сцену, где
происходило действие, и на публику, которая была его свидетельницей.
II
До 1860 года литературная и журнальная арена наша представляла, в
полном смысле слова, праздничное зрелище. Известно, что с 1856 года некоторое
351
ослабление цензуры, произведенное совсем не законом, который стоял еще во
всем угрожающем положении своем, а смягченной практикой его уставов, открыло новую эру в печати нашей. На литературной арене явились не только все
писатели по профессии, желавшие воспользоваться умственным простором, который мог столь же неожиданно кончиться, как неожиданно и наступил, но
явились люди, дотоле сохранявшие абсолютное молчание и которые торопились
теперь тоже сказать свое слово, чтобы не отставать от других. Само собою
разумеется, что возник большой говор, который принимался за знак развития; но
речей, созидающих направление и управляющих умами, тогда еще не было
слышно. Все речи походили одна на другую и велись на какую-то одну большую