опять старый московский тип ворчливого туза, удалившегося на покой, но тут
была и существенная разница. Тузы этого рода все принадлежали к вельможному
чиновничеству нашему и приводились в движение завистью, обманутым
честолюбием, злобой после падения их властолюбивых надежд, между тем как
Писемский, хотя и мог назваться тузом литературным, но жажды повелевать и
кичиться перед людьми никогда не испытывал, чувства зависти не знал вовсе и в
своих заметках покорялся единственно природному свойству своего ума.
Нередко случалось и наездным и местным гостям его находить хозяина в
состоянии апатии, хандры и ипохондрии. Это нападало на него — наподобие
припадков падучей болезни — нежданно и беспричинно. Тогда высвобождалась у
него самая беспокойная, мучительная, по своей неопределенности, грызущая
тоска, не уступавшая никаким резонам. Много участвовала в производстве
болезни, надо сказать, и его широкая русская натура, не вполне покоренная
образованием. Будучи примерным гражданином и семьянином, он по отношению
к самому себе, к внутреннему своему миру, находился постоянно в положении
агитатора. Он скучал в рамках внешнего благосостояния, им же и созданного для
себя, и, окруженный любовью всех близких ему людей и заслуженным почетом со
стороны общества к своему характеру и деятельности, Писемский чувствовал по
временам вражду к такому способу существования и желал неизвестных
порядков, которые оторвали бы его от закоренелых привычек жизни, от обычного
строя и течения ее, Но у Писемского были и верные охранители в минуты
подобных припадков. Никогда самая необузданная фантазия, завладевшая им, не
могла потушить искры здравого смысла, тлевшей в его душе; никогда также не
пропадало у него сознание недостаточности своих физических и нравственных
сил для того, чтобы найтись и устроиться в каком-либо другом мире, кроме того, который его окружал. Он возвращался снова к условиям реального
существования, сопровождаемый хандрой и изнеможением как результатами
прошлого раздражения своей мысли.
В позднейших наших встречах я замечал год от году все большую перемену
в Писемском. Он заметно тяжелел и осунулся, а красивое лицо, с крупными
умными чертами, его отличавшими, приобретало все более и более болезненное
выражение. Он ничем не страдал, но жаловался на утрату сил. Помню, что
однажды он зашел ко мне, по дороге к месту служения, в форменном своем
вицмундире, и на замечание, что привольная московская жизнь кончается
363
обыкновенно протестом всего организма нашего — отвечал печально: «Это имеет
смысл по крайней мере; а вот я, вставая утром с постели, уже чувствую без
всякого повода усталость во всем существе». Не трудно было угадать, что первый
серьезный недуг или первое серьезное несчастие сломят этот организм, надорванный уже мыслию и постоянным беспокойным состоянием духа,
несмотря на внешний крепкий состав его, обманывавший всех, кто видел
Писемского.
Так именно и случилось. Над Писемским разразилась— и совсем
неожиданно — страшная катастрофа. Любимый сын его, Николай, замечательный
по уму и благородству характера молодой человек, только что блистательно
кончивший университетский курс и уехавший в Петербург, где у него было уже
место и открывались большие надежды -на будущее, внезапно покончил жизнь
самоубийством, причины которого не разъяснены порядком и доселе [468]. Удар
для Писемского-отца был сокрушительный в полном смысле слова. По
свидетельству домашних, он уже никогда до самой смерти и не поправлялся
после него. Со смертью сына наступила та полоса кажущейся, призрачной жизни, которая имеет все подобие действительной, настоящей, будучи, в сущности, только свидетельством ее отсутствия. Она тянулась довольно долго для
Писемского, благодаря попечительной руке, находившейся возле него. Рука эта
потрудилась ввести опять Писемского в колею вседневной, обыкновенной, будничной жизни, которая на душевнобольных действует более спасительно, чем
обыкновенно думают. По милости обязательных распорядков такой жизни
Писемский возвратился опять к свету, к своим знакомым, по временам к
юмористическому настроению и даже к мечтам и затеям своей фантазии, которые
составляли вторую природу его, но все это уже производилось без увлечения, без
пыла и страсти. В последнее время Писемский походил на бледную копию с
эффектного, многосодержательного оригинала. Душевная рана со всеми мыслями, которые она пробуждала, никогда уже не закрывалась и медленно, но постоянно
разливала отраву по всему существу его. Она и свела его в могилу. Писемский
слег в постель под действием одного из тех мрачных припадков недовольства и
мнительности, которые стали находить на него все сильнее и чаще после
семейной катастрофы. По признанию жены покойного, она не ожидала близкого
конца и думала, что припадок минуется, как все предшествовавшие ему и
разрешавшиеся обыкновенно молчаливой грустью и физическим изнеможением.
Но это было уже последним проявлением исстрадавшегося организма, лишенного
всех нужных сил сопротивления, и перешло в предсмертную агонию. Прибавим к