Европы. Следуя общему движению, я направился в Тироль, через Франконию и
южную Германию. По обыкновению, я останавливался во всех городах на моем
пути и прибыл, таким образом, в Бамберг, где и расположился осмотреть
подробнейшим образом окрестности и знаменитый собор его. Последний, как
известно, принадлежит XII столетию, времени полного развития так называемого
романского стиля, и стоит на горе, у подножия которой раскинулся город, связанный так неразлучно с воспоминаниями молодости, по милости Геца фон
Берлихингена [078]. Романские соборы, признаюсь, действовали на меня еще
более готических в Европе: они разнообразнее последних, символика их гораздо
затейливее и в мистических их барельефах, перемешанных с забавными фигурами
вседневной жизни, более порыва, свежести и молодости. Пищи для любопытства
и изучения в каждом романском соборе чрезвычайно много, и вот почему на
другой день моего приезда в Бамберг я часа два или три пробыл между
массивными столбами его главной церкви. Усталый и измученный более
наблюдением и соображениями, чем самою ходьбою, я покинул собор и начал
уже спускаться вниз с горы, когда на другом конце спуска увидел человека, подымающегося в гору и похожего на Гоголя как две капли воды. Предполагая, что Николай Васильевич теперь уже в Остенде и, стало быть, позади меня, я с
изумлением подумал об этой игре природы, которая из какого-нибудь почтенного
бюргера города Бамберга делает совершенное подобие автора «Вечеров на
хуторе», но не успел я остано-виться на этой мысли, как настоящий,
действительный Гоголь стоял передо мною. После первого моего восклицания:
«Да здесь следовало бы жертвенник поставить, Николай Васильевич, в
воспоминание нашей встречи», он объяснил мне, что все еще едет в Остенде, но
только взял дорогу через Австрию и Дунай [079]. Теперь дилижанс его
остановился в Бамберге, предоставив немцам час времени для насыщения их
желудков, а он отправился поглядеть на собор. Я тотчас поторопился с ним назад
и когда, полный еще испытанных впечатлений, стал ему показывать частности
этой громадной и великолепной постройки, он сказал мне: «Вы, может быть, еще
не знаете, что я сам знаток в архитектуре». Обозрев внутренность, мы принялись
за внешние подробности, довольно долго глядели на колокольни и на огромного
каменного человека (чуть ли не изображение строителя), который выглядывал с
балкона одной из них; затем мы возвратились опять к спуску. Гоголь принял
серьезный, торжественный вид: он собирался послать из Швальбаха, куда ехал, первую тетрадку «Выбранной переписки» в Петербург и, по обыкновению, весь
был проникнут важностью, значением, будущими громадными следствиями
новой публикации. Я тогда еще и не понимал настоящего смысла таинственных, 94
пророческих его намеков, которые уяснились мне только впоследствии. «Нам
остается не много времени,— сказал он мне, когда мы стали медленно спускаться
с горы,— и я вам скажу нужную для вас вещь... Что вы делаете теперь?» Я
отвечал, что нахожусь в Европе под обаянием простого чувства любопытства.
Гоголь помолчал и потом начал говорить отрывисто; фразы его звучат у меня в
ушах и в памяти до сих пор: «Эта черта хорошая... но все же это беспокойство...
надо же и остановиться когда-нибудь... Если все вешать на одном гвозде, так уже
следует запастись по крайней мере хорошим гвоздем... Знаете ли что?..
Приезжайте на зиму в Неаполь... Я тоже там буду». Не помню, что я отвечал ему, только Гоголь продолжал: «Вы услышите в Неаполе вещи, которых и не
ожидаете... Я вам скажу то, что до вас касается... да, лично до вас... Человек не
может предвидеть, где найдет его нужная помощь... Я вам говорю— приезжайте в
Неаполь... я открою тогда секрет, за который вы будете меня благодарить».
Полагая, что настоящий смысл загадочных слов Гоголя может быть объяснен
приближающимся сроком его вояжа в Иерусалим, для которого он ищет теперь
товарища, я высказал ему свою догадку. «Нет,— отвечал Гоголь.— Конечно, это
дело хорошее... мы могли бы вместе сделать путешествие. но прежде может
случиться еще нечто такое, что вас самих перевернет... тогда вы уже и решите
сами всё... только приезжайте в Неаполь... Кто знает, где застигнет человека новая
жизнь...» В голосе его было так много глубокого чувства, так много сильного
внутреннего убеждения, что, не давая решительного слова, я обещал, однако же, серьезно подумать о его предложении. Гоголь перестал говорить об этом
предмете и остальную дорогу с какой-то задумчивостью, исполненной еще
страсти и сосредоточенной энергии, если смею так выразиться, мерным, отрывистым, но пламенным словом стал делать замечания об отношениях
европейского современного быта к быту России. Не привожу всего, что он
говорил тогда о лицах и вещах, да и не все сохранилось в памяти моей. «Вот,—
сказал он раз,— начали бояться у нас европейской неурядицы — пролетариата...
думают, как из мужиков сделать немецких фермеров... А к чему это?.. Можно ли
разделить мужика с землею?.. Какое же тут пролетариатство? Вы ведь подумайте, что мужик наш плачет от радости, увидав землю свою; некоторые ложатся на