землю и целуют ее, как любовницу. Это что-нибудь да значит?.. Об этом-то и
надо поразмыслить» [080]. Вообще он был убежден тогда, что русский мир
составляет отдельную сферу, имеющую свои законы, о которых в Европе не
имеют понятия. Как теперь, смотрю на него, когда он высказывал эти мысли
своим протяжным, медленно текущим голосом, исполненным силы и выражения.
Это был совсем другой Гоголь, чем тот, которого я оставил недавно в Париже, и
разнился он значительно с Гоголем римской эпохи. Все в нем установилось, определилось и выработалось. Задумчиво шагал он по мостовой в коротеньком
пальто своем, с глазами, устремленными постоянно в землю, и поглощенный так
сильно мыслями, что, вероятно, не мог дать отчета себе о физиономии Бамберга
через пять минут после выезда из него. Между тем мы подошли к дилижансу; там
уже впрягали лошадей, и пассажиры начинали суетиться около мест своих. «А
что, разве вы и в самом деле останетесь без обеда?» — спросил я. «Да, кстати, хорошо, что напомнили: нет ли здесь где кондитерской или пирожной?»
95
Пирожная была. под рукою. Гоголь выбрал аккуратно десяток сладких пирожков
с яблоками, черносливом и вареньем, велел их завернуть в бумагу и потащил с
собой этот обед, который, конечно, не был способен укрепить его силы. Мы еще
немного постояли у дилижанса, когда раздалась труба кондуктора. Гоголь сел в
купе, поместившись как-то боком к своему соседу, немцу пожилых лет, сунул
перед собой куда-то пакет с пирожками и сказал мне: «Прощайте еще раз...
Помните мои слова... Подумайте о Неаполе». Затем он поднял воротник шинели, которую накинул на себя при входе в купе, принял выражение мертвого, каменного бесстрастия и равнодушия, которые должны были отбить всякую охоту
к разговору у сотоварища его путешествия, и в этом положении статуи, с
полузакрытым лицом, тупыми, ничего не выражающими глазами, еще кивнул мне
головой... Карета тронулась.
Таким образом расквитался я с ним с моей стороны за проводы из Альбано.
Мы так же расстались у дилижанса в то время, но какая разница между
тогдашним, живым, бодрым Гоголем и нынешним восторженным и отчасти
измученным болезнию мысли, отразившейся и на красивом, впалом лице его.
В 1847 году вышли наконец «Выбранные места из переписки с друзьями». В
том самом Неаполе, куда звал меня Николай Васильевич, застала его буря
осуждений и упреков, которая понеслась навстречу книги, сразила и опрокинула
ее автора. Путешествие в Иерусалим было отложено. С высоты безграничных
надежд Гоголь падал вдруг в темную, безотрадную пучину сомнений и новых
неразрешимых вопросов. Известно, что тогда произошло. Вторая часть «Мертвых
душ», созданная под влиянием идей «Выбранной переписки», подверглась новой
переделке. Гоголь противопоставляет впервые истинно христианское смирение
ударам, которые сыплются на него со всех сторон. Глубоко трогательная и
поучительная драма, еще никем и не подозреваемая, получает место и
укореняется в его душе [081]. Рассказать все, что знаешь об этом страшном
периоде его жизни, и рассказать добросовестно, с глубоким уважением к великой
драме, которая завершила его, есть, по нашему мнению, обязанность каждого, кто
знал Н. В. Гоголя и кому дороги самая неприкосновенность, значение и
достоинство его памяти.
96
I
...Я познакомился с Виссарионом Григорьевичем Белинским за год до моего
отъезда за границу, именно осенью 1839 года. Он приехал тогда в Петербург для
сотрудничества в «Отечественных записках», привезенный из Москвы И. И.
Панаевым, и уже находился во втором или третьем периоде своего развития [082].
Известно, что Белинский выступил на литературное поприще статьей в
«Молве» 1834 года, носившей заглавие «Литературные мечтания — элегия в
прозе». Это было обозрение русской словесности, обратившее на себя внимание
бойкостью слова и характеристикой эпох и лиц, которая не имела никакого
сходства с обычными и, так сказать, узаконенными определениями их в наших
курсах словесности. Лирический тон статьи с философским оттенком,
заимствованным от системы Шеллинга, сообщал ей особенную оригинальность.
Все было тут молодо, смело, горячо, а также и исполнено промахов, сознанных и
самим автором впоследствии; но все обличало возникновение каких-то новых
требований мысли от русской литературы и русской жизни вообще. Старик
Каченовский,— вероятно, обольщенный свободными отношениями критика к
авторитетам и частыми отступлениями его в область истории и философии, старый профессор, призвал тогда к себе Белинского,— этого студента, еще не так
давно исключенного из университета за малые способности, как говорилось в
определении совета, жал ему горячо руку и говорил: «Мы так не думали, мы так
не писали в наше время» [083]. Менее волнения, конечно, произвела статья в
Петербурге, где уже созревали известные сатурналии только что основанной
«Библиотеки для чтения», с ее глумлениями над наукой и над всяческими
убеждениями; [084] но и здесь статья не прошла незамеченной мимо глаз. С этих
97
пор именно Н. И. Греч, как человек, еще более других приличный в сонме