Насилие, как видим (а примеров тому у Хармса - тьма), служат наиболее выразительным средством демонстрации деконструктивной тенденции в отношении к человеку. Сверх того, Хармс не идет по кубистскому пути аналитического "распластывания" объекта ( и человека в том числе: на составляющие его элементы (его и только его! - отсюда и опознаваемая сохраняемость объекта в кубизме), поскольку элемент всегда включен в систему или хотя бы хранит о ней память (ср. , например, гениальные "Этюды рук" Теофиля Готье из сборника "Эмали и амеи"). Элемент занимает свое место в структурной иерархии - у Хармса элемент заменен "частью", а иерархия как и структура, отменена. Примеров тому множество, в частности уморительно дурашливое стихотворение 1931 г. "Человек устроен из трех частей..." (1, с. 104). Заданная вначале установка на систематизацию провокационно-комична, и здесь обращает на себя внимание грамматический пассив ("устроен"), предваряющий неудачу выявления и описания данного "устройства". Устойчивый во всех трех строфах рефрен (стихи 4-5: "Хэу-ля-ля./ дрюм-дрюм-ту-ту!") даёт резкий сбой квазианалитического зачина. Дедуктивно заданная в первом стихе "трехчастная" структура "человека" подтверждается в тексте сугубо конструктивно, что не имеет к собственно содержательной стороне ровно никакого отношения: во-первых, три строфы, во-вторых, в каждой из них троекратный повтор заключительного полистишия начального стиха ("Человек устроен из трех частей,/ из трех частей,/ из трех частей..." и т.п.). Вторая строфа, казалось бы , если не в видовом, то хоть в родовом плане означивает эти "три части": "Борода и глаз, и пятнадцать рук..." - причем нефункциональной бороде и naccивно-созерцательному глазу (одному!) противопоставлено гипертрофированное обилие активного начала - рук (15!). Пока еще - ничего особенного; с таким мы встречались и у футуристов, и у кубистов, и у сюрреалистов. Дальше - интереснее, в третьей строфе "пятнадцать рук", сосчитанные поштучно, превращаются в "штуки", не сводимые к дистинктивной дефиниции: "Пятнадцать штук, да не рук". Таким образом, трехчастная структура разваливается, а вычленяемость какой-либо структуры вообще не представляется возможной. Ликующе утверждающая себя антирациональность зафиксирована в единственном последовательно устойчивом элементе стихотворения - рефрене.
Человеку, как конгломерату "штук", в этой логике, естественно, может недоставать каких-либо "частей", и, наоборот, к нему может прирасти "штука", скажем, неорганического происхождения. В стихотворении "Халдеев, Налдеев и Пепермалдеев..."(1, с. 190) последний персонаж, как известно, "гуляет" "с ключом на носу". Ну и что? - в детских народных нескладушках бывает и почище, а Сальвадор Дали свою любимую Gala изобразил с самолетом на носу (1934). Но цель Хармса - своеобразна. В минуту страха "Халдеев подпрыг(136)нул, Налдеев согнулся,/ а Пепермалдеев схватился за ключ". Чисто физиологическая реакция на раздражитель обнажает телесную атрибутивность этого "ключа". В одном из текстов Хармса (2, с.28-29) "Христофор Колумб засунул в нашу кухарку велосипед", и она срослась с этим "инородным элементом". Кстати, этот же текст заканчивается тем, что "выходит Колбасный человек".
У Даниила Хармса обращает на себя внимание избыточная именованность персонажей. Показательно, что многие имена имеют карнавально-масочный квазирусский, еврейский или немецкий характер (Мясов, Пакин, Ракукин, Ка(!)маров, Пепермалдеев, Шустерлинг и др.). Будучи субститутом человека, имя произвольно прилепляется к его носителю, которого вполне может и оставить. В тексте "Юрий Владимиров физкультурник" (2, с.22-23) обозначенный в заглавии человек оказывается "Иваном Сергеевичем"; "Жуковский" элементарно превращается в "Жукова"(1, с.290) и т.д. То же касается и Имени с большой буквы, поскольку у Д. Хармса фиксируется разрыв между ним и его носителем (имена Пушкина, Гоголя, Микеланджело, Колумба и др. живут совершенно независимо от их конкретно-исторических "двойников"). Здесь возникает мощный семантический сдвиг, устраняется граница между человеком живым и человеком литературным, поскольку имя (допустим, тот же Пушкин) как некая "вещь", "часть" может прилепляться к чему угодно - как ключ к носу Пепермалдеева. Метаморфозы имен и людей лишены какой-либо телеологии, что очередной раз подтверждает последовательную деструктивность Даниила Хармса.
Единственной сферой, которая является более или менее устойчивой в метаморфичном мире Хармса, оказывается секс. Сексуальность становится для писателя, во-первых, моментом самоидентификации человека, во-вторых, - вне разума и смысла ( что важно!) лежащей коммуникативной энергией. Художественный опыт Хармса в этом отношении тем разительней, что в его творчестве homo sexualis выступает в явно отмеченных двух крайних ипостасях: сексуальная машина и сексуальный мечтатель. Эти резко означенные ипостаси не оставляют возможности для "промежуточного" (любовного, эротического и т. д.) толкования данной тематики.