Она сразу заметила, что во время утреннего туалета он приложил к своему лицу изрядные усилия — так обычно чистят и гладят редко надеваемый костюм, готовясь к большому празднеству. Но день уже клонился к сумеркам, и из-под кожи доктора, как щетина у брюнетов, которым приходится бриться дважды в день, пробивалась усталость. Его взгляд напоминал угасающий огонь за слюдяным окошком деревенской печи. В ней снова лихорадочно заполыхала привязанность, окрашенная страхом за его безопасность, — то же самое она чувствовала, когда фрекен Анесен рисковала, чтобы ей помочь.
— Вы были рады видеть Гитте? — поинтересовался он.
— Да, — ответила она. — Я ее больше не боюсь и наконец-то научилась ее любить.
Она заметила: слова выкатывались медленно, как из капельницы, и что-то в них было не так. Они должны соответствовать его представлению о ней, потому что только так можно утихомирить злую волю мира.
— Вы ей ничем не обязаны, — удивился он. — В вашей жизни есть люди поважнее домработницы. Этого от вас потребовали голоса?
— Да, — призналась она. — В мире так мало любви, что сильнее всего надо любить тех, кого обделили другие. Сложнее всего любить того, кого глубоко в душе мы презираем, потому что этот человек только всё усложняет. Того, кто страдает, кого обижают, духовно обездоленного или ребенка, который каждое утро вынужден сидеть за партой, смердящей страхами целых поколений.
Пока она произносила эти слова, между горлом и сердцем что-то растаяло, и она смотрела в лицо доктора сквозь завесу слез.
— Вам не стоит меня бояться, я никогда вас не выдам. Деньги для меня ничего не значат, и я примирю остальных с вами. Мне кажется, что всё произошло в другом мире. Герт может спокойно жениться на избалованной нимфе, которая с самого начала вбила ему это в голову. С ее помощью он познакомится с новым миром со всеми его требованиями любви к ближнему, включая пассажира трамвая с невыносимым запахом изо рта и потным помятым билетом.
— Я думаю, вы идете на поправку, — ласково сказал он.
— Нет, — в ужасе ответила она и уставилась на батарею под окном: голоса не спешили ей на подмогу.
— Нет, — повторила она. — Я по-прежнему слышу голоса, а здоровый человек их не слышит. И я совсем не разбираюсь в работе по дому.
— Вам совершенно ни к чему в ней разбираться, — настойчиво ответил он. — Достаточно того, что вы разбираетесь в поэзии. Я считаю, что вы написали совершенно восхитительные стихи.
— Они безнадежно банальны, — добавил он, — в них столько признаний о том, что вы чувствуете, что чувствуете, когда чувствуете.
Последние слова он произнес сжатыми губами, а его адамово яблоко не шелохнулось.
— Иногда, — медленно, с трудом произнесла она, — мне слышится то, чего на самом деле вы не говорите.
— Хорошо, что вы это осознаете, — заверил он, придерживая свое лицо у висков указательными пальцами: оно слишком устало, чтобы держаться самостоятельно.
— Вы знаете стихотворение Нурдаля Грига о «Лондонском блице»? — спросила она.
— Не думаю, но с удовольствием послушаю, — утомленно ответил он.
Она продекламировала две строфы, спотыкаясь на словах, потому что надо было торопиться. Где-то его ждал ужин, приготовленный с личной любовью и словно приправленный ядом замедленного действия, обрекавший его на гибель в старом сломанном мире, которому он принадлежал. За столом сидел Хассан с кривыми ногами: однажды он прирастет к его сердцу, как фасоль вьется по палке, вдруг ломающейся под ее тяжестью.
— Очень красиво, — сказал он, — но для вас это лишь чужие размышления. Ваше предназначение — самовыражаться, точно так же как предназначение газели — быть съеденной львом.
Это сравнение, кажется, слегка развеселило его, но тут на его лицо равнодушной тучей наплыло ненадежное выражение.
— Пишите мне, — попросил он. — Пишите, о чем говорят голоса. Я побеспокоюсь, чтобы у вас было, чем писать. Доверьтесь мне. Я ваш друг.