Вопиющая неточность – и, безусловно, вполне сознательно – была допущена Катаевым при переходе от второго блока к третьему и от третьего к четвертому. Дело в том, что древнегреческий театр, римский амфитеатр и «ухо Диониса» действительно соседствуют друг с другом на территории одного туристического комплекса в Сиракузах, а вот Вилла дель Казалле находится хоть и на Сицилии, но весьма далеко от Сиракуз. Можно было бы, конечно, предположить, что Катаев в разбираемом фрагменте уносится на Виллу дель Казалле из Сиракуз мысленно, однако этого не дает сделать как раз переход от третьего блока к четвертому: «Но все эти туристские впечатления не трогали моей души и оказались пустяком в сравнении с тем, что ожидало меня через несколько минут». То есть «все эти туристские впечатления» (мозаичные полы на Вилле дель Казале) «оказались пустяком в сравнении» с «ухом Диониса», встреча с которым ожидала автора «Алмазного венца» «через несколько минут».
Как представляется, появление этой монтажной склейки на страницах произведения Катаева нужно объяснять не его старческой памятью (слабой она не была) и даже не катаевским стремлением спрессовать впечатления от Сицилии в единую пейзажную панораму, а в первую очередь следованием Катаева одному из главных принципов своей поздней поэтики. Реальность Катаева-мемуариста часто монтируется из подлинных в своей основе, но скомпонованных по его собственной воле и желанию материальных блоков
В «Алмазном венце» Катаев декларирует этот принцип (важно, как в моей памяти, а не как в действительности), рассуждая именно о реальном пространственном объекте. Он следующим образом вспоминает о перемещении в 1950 году на Пушкинскую площадь в Москве памятника поэту с Тверского бульвара:
Для людей моего поколения есть два памятника Пушкину. Оба одинаковых Пушкина стоят друг против друга, разделенные шумной площадью, потоками автомобилей, светофорами, жезлами регулировщиков. Один Пушкин призрачный. Он стоит на своем старом, законном месте, но его видят только старые москвичи. Для других он незрим. В незаполнимой пустоте начала Тверского бульвара они видят подлинного Пушкина, окруженного фонарями и бронзовой цепью, на которой, сидя рядом и покачиваясь, разговаривали в начале двадцатых годов два поэта и третий – я, их современник. А Пушкин сегодняшний для меня лишь призрак (247–248).
Можно, впрочем, привести и еще одну цитату – из критической статьи Осипа Мандельштама, которого Валентин Катаев считал своим учителем в литературе:
Хочется мне на Крещатик, на Арбат, на Пречистенку. Хочется и в Харьков, на Сумскую, и в Петербург на Большой проспект, на какую-нибудь Подрезову улицу. Все города русские смешались в моей памяти и слиплись в один большой небывалый город, с вечно санным путем, где Крещатик выходит на Арбат и Сумская на Большой проспект. Я люблю этот небывалый город больше, чем настоящие города порознь, люблю его, словно в нем родился, никогда из него не выезжал[287]
.О книге Вениамина Каверина «Эпилог»
Увы, у всех нас недолгая память. Только этим и может быть объяснен тот печальный факт, что население нынешней России, которое вроде бы должно прекрасно помнить советскую действительность, склонно безнадежно упрощать и огрублять тогдашнюю картину мира. «Это была эпоха всеобщего энтузиазма, дешевой колбасы в магазинах, это было время стабильности и порядка!» – заклинают одни. «Нет! Это был период серости и бездарности! Власть легко управляла послушным советским стадом, а противостояла ей всего лишь крохотная кучка отважных бойцов-диссидентов!» – негодующе отвечают другие.