И в тот день, когда я с метлой, в клеенчатом фартуке, в валенках с галошами, в бороде «лопатой» — все, как положено! — стоял в воротах железной ограды — Володька, возвратившись, был изумлен моим воцарением, но демократично поздоровался — а я, как и положено такому важному человеку, хмуро не прореагировал, — смотреть еще на всякую шушеру, шмыгающую туда-сюда.
Ограду я запирал в восемь вечера — минута в минуту, по нашему расписанию: нечего ориентироваться на голь-шантрапу, что шатается ночи напролет неизвестно где! Все солидные люди уже дома в семь часов, телевизоры смотрят, а не шляются ни попадя где... Тут я особенно ихнюю гулящую парочку невзлюбил: все бы им симоны-гулимоны, что ни вечер — то в гости, то на концерты! Другие уж знали мой нрав, а эти словно и знать ничего не знали: рассчитывали, может быть, на личную мою снисходительность, но у меня порядок для всех одинаковый — ворота на запор в восемь часов, лифт отключал половина восьмого... Не хотите порядка — на улице живите! Может, кто обзывал меня ретроградом — меня это не трогало: порядок есть порядок!
— О — опять затрезвонили! Черти их носили до пол-одиннадцатого! Ничего — обождут, не баре!
Долго поднимался с вонючей своей лежанки, долго гулко кашлял, булькал, свиристел. Потом шумно чесался... Потом шла долгая пауза (нетерпеливые звонки!), после — медленное шарканье валенок с галошами... снова долгий гулкий кашель... молчание. Потом через кашель сиплое бормотанье:
— Хто там?
— Ну — открывай ворота-то! Не видишь, что ли?
— Нет — што-то я личности ваши не признаю!
Шарканье обратно. Снова лихорадочные звонки. В ответ — бормотанье, бульканье, шарканье.
— Ну открой, Ермилыч... свои! — это уже Володька, как бы мужик, на себя самое трудное взял.
— Что еще за свои... документы покажи!
— Да нет у нас, Ермилыч, документов — кто ж носит с собою документы?
Тихое шипение: «Сволочь» (это ее).
Шарканье назад, истерический его крик (почему-то на нее):
— Ну — долго это будет продолжаться?!.. Ну дай, дай этому гаду четвертной — иначе он до утра нас промучает, а мне к шести пятнадцати на учения!
...ч-черт — «к шести пятнадцати»! А я-то думал — хоть к семи!
— Степан Ермилыч! Вот вам от нас... ко Святому Рождеству!
— Ну ладно — проходьте... Но чтоб баловство это было в последний раз! — долго гремел цепью.
— ...Ключ, мать его ети, куда-то задевался... в сторожке погляжу... — уходил, засыпал... Снова раздавались звонки.
Славное было времечко — любил я его! Большую власть имел!
Ну, на церковные праздники — как положено уж это — в прихожей смущенно крякал, сопел — пока Володька на серебряном подносе мне стопку с полтиной не выносил.
— А сегодня, извините, какой праздник, Степан Ермилыч?
— Что значит — какой? — изумленно таращился. — Покрова Божьей матери, чай!
— А — ну хорошо, хорошо...
Выпивал, крякал, утирался рукавом в нарукавнике, в нарукавник же прятал полтинник.
— Ну... доброго вам здоровьичка! — уходил. До следующего дня.
Володька все это терпел — раз социально незащищенный элемент, приходится терпеть!
Правда, вздрогнул слегка, когда вернулся однажды после изнурительных учений, и увидел с болью и изумлением, что я уже внутрь их квартиры перебрался: прямо в прихожей, напротив дверей, стояла деревянная будка — частично размалеванная, частично обданная народной резьбой, частично опаленная художественным промыслом — и там я сидел, ведя, как видно, уже давнюю склоку с хозяйкой:
— Если я, Оксана Артамоновна, согласился занять эту должность ради вас, то это не значит, что можно до бесконечности меня унижать, и вторую неделю уже пренебрегать моими заявками на шесть сортов импортного гуталина, без чего вызывающая достоинство работа полностью исключается! Если вы считаете, что вам все дозволено, то вы заблуждаетесь! Между прочим, у меня два высших образования!
Вова сидел в прихожей, в полном походном обмундировании, устало переводя покрасневшие свои очи с меня на нее.
— Это...так надо? — только произнес.
Наконец-то его заметив, обернулась через плечо:
— А что, тебе там в твоих чахлых перелесках неизвестно еще, что во всех приличных домах принято чистильщика обуви иметь?
— А, — сонно кивнул, и голову так и не поднял, заснул, вытянув сапоги.
А скандал продолжался:
— Если вы считаете, Оксана Артамоновна, что можно в полуобнаженном виде ходить перед пожилым человеком — то вы ошибаетесь!
— А почему же вы тогда, позвольте вас спросить, Степан Ермилыч, повесили в будке у себя изображения голых баб?
— А это уж, извините меня, мое помещение!
— Да?
— Да!
Дикая драка.
Володька, внезапно проснувшись, таращил красные, непонимающие глаза: совсем, видно, отстал от мирной жизни, ни черта уже не понять! Снова уехал.
— Нет — ты останешься ночевать!
— Нет — не останусь! У вас нет рожка для обуви — без него отказываюсь!
— Ах, так?
— Так!
— Ну хорошо! — выхватила ключ, заперла входную дверь на два оборота, резко на кухню ушла, там, судя по бряканью, в какую-то из жестяных баночек на полке его запрятала: соль — перец — корица — мука!
— Ах, так?
— Так!