Она поднялась с дивана и попросила пианиста сыграть вальс Шопена, который, как она полагала, должен был привлечь лирическую душу златокудрого поэта.
И восторженно, радостно, с обольстительной грацией, она погрузилась в ритмы танца! Когда музыка смолкла, она подошла с восторженной улыбкой, сияющими глазами и протянутыми руками к Есенину, громко говорившему что-то своим товарищам, и спросила, как ему понравился ее танец. Переводчик перевел. Есенин сказал что-то грубое и непристойное, что вызвало такой же грубый и непристойный хохот его пьяных приятелей. Друг, игравший роль переводчика, с явным смущением сказал Айседоре:
– Он говорит, что это все ужасно… И что он сам может сделать это лучше!
И даже не дождавшись, пока вся эта реплика была переведена ошарашенной и оскорбленной Айседоре, поэт вскочил на ноги и заплясал посреди студии как ненормальный. Балалайка бренчала, и его собратья по богеме издавали крики одобрения.
Музыка, Покой, Грация и Красота бежали стремглав из храма, где продолжала бесчинствовать разгульная орава, а вскоре за ними последовали и приглашенные друзья, успевшие все же вкусить в начале вечера благословение».
Что это – приступ ревности к друзьям Айседоры, которые могли говорить с ней на одном языке? Желание показать своим друзьям, что он не «подкаблучник», не «обабился»? Или приступ зависти?
Именно так считала еще одна московская приятельница Есенина поэтесса Елизавета Стырская. Она писала: «Есенин боялся одиночества. Окруженный шумной толпой кажущихся друзей и собратьев по цеху поэтов, он замкнулся в своем одиночестве. Больше, чем женщин, больше, чем родину, больше, чем семью, Есенин любил славу. И не хотел ни с кем ее делить. Он относился к ней с недоверием. Он был ее рабом. Он дрожал над ней. Он готов был для нее на жертвы. Он хотел всегда купаться в славе.
А у Дункан была слава, шумная, немеркнущая мировая слава. Эта слава гипнотизировала Есенина. И к ней он ревновал Айседору. А с кем делила славу она? На столе у нее стоял портрет Гордона Крэга. На патетическом французском языке Дункан объясняет одному из гостей, что Гордон Крэг – гений. Из всей этой тирады Есенин понял только слово „гений“. Есенин в ярости, он смотрит на портрет и тотчас же решает удалиться. Это не ревность любовника. Есенина любят, Гордона Крэга любили. Есенин молод, Гордон Крэг – стар. Это соперничество в славе. Есенин не выносил чужой славы. Поэт вообще не любил ничего чужого. Чужое – враждебно. Чужое – непонятно. Чужое кажется ему смешным. И это тоже – по-русски. Айседора Дункан – чужая. Любимая, но чужая. Все чужое нужно победить и положить у ног своих. Все чужое нужно обуздать. Это идет еще с татарских времен. Так начались великие русские мучения Айседоры Дункан».
Она передает один из монологов Есенина: «Не знаю. Ничего похожего с тем, что было в моей жизни до сих пор. Айседора имеет надо мной дьявольскую власть. Когда я ухожу, то думаю, что никогда больше не вернусь, а назавтра или послезавтра я возвращаюсь. Мне часто кажется, что я ее ненавижу. Она – чужая! Понимаешь, совсем чужая. Смотрю на нее, и мне почти смешно, что она хочет быть моей женой. Она?! На что мне она? Что я ей? Мои стихи… Мое имя… Ведь я Есенин… Я люблю Россию, коров, крестьян, деревню… А она любит греческие вазы… ха… ха… ха… В греческих вазах мое молоко скиснет… У нее такие пустые глаза… Чужое лицо… жесты, голос, слова – все чужое!..
И все-таки я к ней возвращаюсь. Она умна! Она очень умна! И она любит меня. Меня трогают ее слезы, ее забавный русский язык… Иногда мне с ней так хорошо! По-настоящему хорошо! Когда мы одни… Когда мы молчим… или когда я читаю ей стихи. Не удивляйся, я прочел ей много стихов, она понимает их, ей-Богу, понимает. Своей интуицией, любовью… Она меня очень любит. Не думай, что я из-за денег, из-за славы!.. Я плюю на это! Моя слава больше ее! Я – Есенин! Денег у меня было много и будет много, что мне нужно – ее?! Все это мерзкие сплетни! Это все завистники, желающие половить рыбку в мутной воде!
Все это меня оскорбляет. Я ко всем холоден! Она стара… ну, если уж… Но мне интересно жить с ней, и мне это нравится… Знаешь, она иногда совсем молодая, совсем молодая. Она удовлетворяет меня и любит и живет по-молодому. После нее молодые мне кажутся скучными – ты не поверишь…
…Иногда мне кажется, что ей наплевать, что я – Есенин, иногда мне кажется, что ей нужны мои глаза, волосы, моя молодость, а иногда, что ей не нравится Россия. Я хочу писать, а она танцует. Почему танцы так прославляют? Допустим, я признаю, что это искусство. Возможно, как и все другие искусства, но я нахожу это смешным. Мне не нравятся танцы. Я их не понимаю. Мне неприятно слышать, что ей аплодируют в театре. Нерусское это искусство, потому я его и не люблю. Я – русский. Я люблю камаринскую!»
В 1923 году, после разрыва с Дункан, Есенин посвящает уже другой женщине такие стихи: