Шнейдер вспоминает: «Загс был сереньким и канцелярским. Когда их спросили, какую фамилию они выбирают, оба пожелали носить двойную фамилию – „Дункан-Есенин“. Так и записали в брачном свидетельстве и в их паспортах. У Дункан не было с собой даже ее американского паспорта – она и в Советскую Россию отправилась, имея на руках какую-то французскую „филькину грамоту“…
– Теперь я – Дункан! – кричал Есенин, когда мы вышли из загса на улицу.
Накануне Айседора смущенно подошла ко мне, держа в руках свой французский „паспорт“.
– Не можете ли вы немножко тут исправить? – еще более смущаясь, попросила она.
Я не понял. Тогда она коснулась пальцем цифры с годом своего рождения. Я рассмеялся – передо мной стояла Айседора, такая красивая, стройная, похудевшая и помолодевшая, намного лучше той Айседоры Дункан, которую я впервые, около года назад, увидел в квартире Гельцер.
Но она стояла передо мной, смущенно улыбаясь и закрывая пальцем цифру с годом своего рождения, выписанную черной тушью…
– Ну, тушь у меня есть… – сказал я, и сделал вид, что не замечаю ее смущения. – Но, по-моему, это вам и не нужно.
– Это для Езенин, – ответила она. – Мы с ним не чувствуем этих пятнадцати лет разницы, но она тут написана… и мы завтра дадим наши паспорта в чужие руки… Ему, может быть, будет неприятно… Паспорт же мне вскоре не будет нужен. Я получу другой.
Я исправил цифру».
А Елизавета Стырская вспоминает: «Я пришла очень поздно, около часу ночи. Свадебное торжество в разгаре. Настроение гостей достигло наивысшего подъема, кричали: „Горько!..“ Айседора и Есенин целовались, чокались с гостями, но пили мало. Есенин был трезв. Айседора Дункан отвела меня в спальню, где приготовила для меня бутылку шампанского. Мы выпили втроем и поклялись в вечной дружбе. Никогда я еще не видела Айседору такой красивой, такой обворожительной и веселой. Сколько трогательных, счастливых слов о России, о Есенине, о любви услышала я в эту ночь.
Айседора настаивала, чтобы ее больше не называли Дункан, а Есенина. На портрете, подаренном мне в эту ночь, она подписалась – Есенина. Есенин водил ее рукой, когда она писала русские буквы своей фамилии. Потом она танцевала. Чудовищно огромный красный шарф был ее партнером. Этот шарф окутывал ее руки, как язык пламени. Она танцевала долго и хорошо, вся погруженная в себя, а ее вытянутая фигура, золотые туфельки делали ее похожей на языческую богиню. Есенин, который не выносил ее искусства, бросал на нее из-за угла горячие удивленные взгляды».
…И дальняя дорога
Уже 10 мая молодожены на легкомоторном самолете вылетели из Москвы в Кёнигсберг. Они посещают Германию, Италию, Францию, едут в Америку. Есенин никак не привыкнет к Европе и все больше чувствует отчуждение от Айседоры. В Берлине, где Есенин и Дункан встречаются не только с Натальей Крандиевской-Толстой и Горьким, но и с Ириной Одоевцевой. Она запишет его слова об Айседоре: «Часто мы с ней ругаемся. Вздорная баба, к тому же иностранная. Не понимает меня, ни в грош не ставит… Если будет ерепениться и морду воротить – вклейте ей комплимент позабористее по женской части. Она это любит. Сразу растает. Она ведь, в сущности, неплохая и даже очень милая иногда». А Горький при встрече с парой гадает: «Эта знаменитая женщина, прославленная тысячами эстетов Европы, тонких ценителей пластики, рядом с маленьким, как подросток, изумительным рязанским поэтом являлась совершеннейшим олицетворением всего, что ему было не нужно. Тут нет ничего предвзятого, придуманного вот сейчас; нет, я говорю о впечатлении того тяжелого дня, когда, глядя на эту женщину, я думал: как может она почувствовать смысл таких вздохов поэта:
Что могут сказать ей такие горестные его усмешки:
Вот, кстати, еще одно противоречие, о котором Есенин не упомянул в споре с Дункан: да, ее искусство мимолетно, но оно не нуждается в переводе. Поэзия, при удачном стечении обстоятельств может пережить века, но она очень чувствительна к знанию языка и культурного контекста. Любой переводчик, даже не желая того, является соавтором поэта – он не может не вносить в перевод свои акценты, не может не пересказывать стихотворения «своими словами» – в той культурной парадигме, которая ему привычна. Мы можем «вычитать» из произведений Шекспира много «смыслов», но очень часто теряемся в догадках о том, какой именно смысл вложил в те или иные строки сам автор. Горький – из той же культурной среды, что и Есенин, поэтому стихи ему так понятны и близки, поэтому ему кажется ужасным, что кто-то может их не понять.