А Горький продолжает: «Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:
И можно было подумать, что он смотрит на свою подругу, как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит. Несколько раз он встряхнул головой, как лысый человек, когда кожу его черепа щекочет муха.
Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И снова мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули в нем и жестоко, и жалостно отчаянные слова:
В самом деле, Есенин часто хандрит и пишет Мареингофу: «Во-первых, Боже мой, такая гадость однообразия, такая духовная нищета, что блевать хочется. Сердце бьется, бьется самой отчаяннейшей ненавистью, так и чешется, но, к горю моему, один такой ненавистный мне в этом случае, но прекрасный поэт Эрдман сказал, что почесать его нечем».
Париж Есенину поначалу понравился. Всеволод Рождественский передает его слова: «В Париже жизнь веселая, приветливая. Идешь по бульварам, а тебе все улыбаются, точно и впрямь ты им старый приятель», но все же и здесь есть что покритиковать: «Париж – город зеленый, только дерево у французов какое-то скучное. Уж и так и сяк за ним ухаживают, а оно стоит надув губы. Поля за городом прибранные, расчесанные – волосок к волоску. Фермы беленькие, что горничные в наколках. А между прочим, взял я как-то комок земли – и ничем не пахнет. Да и лошади все стриженые, гладкие. Нет того, чтобы хоть одна закурчавилась и репейник в хвосте принесла! Думаю, и репейника-то у них там нет».
В Париже Есенина и Айседору видел французский писатель бельгийского происхождения Франц Элленс, который знал русский язык и взялся перевести на французский есенинского «Пугачева» (впечатление Элленса – «великолепная поэма, одновременно резкая и нежная»). Будучи хорошим знакомым Айседоры, он не мог не посочувствовать ей. «Я думаю, что ни одна женщина на свете не понимала свою роль вдохновительницы более по-матерински, чем Айседора, – пишет Элленс. – Она увезла Есенина в Европу, она, дав ему возможность покинуть Россию, предложила ему жениться на ней. Это был поистине самоотверженный поступок, ибо он был чреват для нее жертвой и болью. У нее не было никаких иллюзий, она знала, что время тревожного счастья будет недолгим, что ей предстоит пережить драматические потрясения, что рано или поздно маленький дикарь, которого она хотела воспитать, снова станет самим собой и сбросит с себя, быть может, жестоко и грубо, тот род любовной опеки, которой ей так хотелось его окружить. Айседора страстно любила юношу-поэта, и я понял, что эта любовь с самого начала была отчаянием».
В Париже Есенин продолжает пьянствовать вместе со своими русскими приятелями, которых и здесь немало.
Позже они едут в Америку, и его поражает индустриальный пейзаж Нью-Йорка. Свои впечатления он позже изложит в статье «Железный Миргород»[65]
: «Разве можно выразить эту железную и гранитную мощь словами?! Это поэма без слов. Рассказать ее будет ничтожно… Здания, заслонившие горизонт, почти упираются в небо. Над всем этим проходят громаднейшие железобетонные арки. Небо в свинце от дымящихся фабричных труб. Дым навевает что-то таинственное, кажется, что за этими зданиями происходит что-то такое великое и громадное, что дух захватывает… Ночью мы грустно ходили со спутником по палубе. Нью-Йорк в темноте еще величественнее. Копны и стога огней кружились над зданиями, громадины с суровой мощью вздрагивали в зеркале залива». Впрочем, он тут же вспоминает, и напоминает своим читателям, что эта индустриальная мощь куплена страданиями чернокожих рабов и «красного народа» – индейцев. И все же его восхищает ночное освещение Нью-Йорка, и он признается: «…если взглянуть на ту беспощадную мощь железобетона, на повисший между двумя городами Бруклинский мост, высота которого над землей равняется высоте 20-этажных домов, все же никому не будет жаль, что дикий Гайавата уже не охотится здесь за оленем. И не жаль, что рука строителей этой культуры была иногда жестокой».Позже Маяковский напишет: «Потом Есенин уехал в Америку и еще куда-то и вернулся с ясной тягой к новому». В самом деле, кажется, что «последний поэт деревни» становится проповедником индустриализации, провозглашает: «С того дня я еще больше влюбился в коммунистическое строительство. Пусть я не близок коммунистам как романтик в моих поэмах, – я близок им умом и надеюсь, что буду, быть может, близок и в своем творчестве».