Переодеваться я не стала. Осталась в своем темном платье, мятом и впитавшем городскую пыль. И едва успела поменять прокладку. Со своими гневными выпадами и навязчивой заботой дядя Филиппо ни на минуту не оставлял меня в покое. Когда я сказала, что собираюсь купить кое-что из белья в магазине сестер Восси, он смутился и на несколько секунд притих. Потом предложил проводить меня до автобусной остановки.
День выдался совсем пасмурным, было душно, автобус пришел набитый. Поразмыслив, дядя Филиппо решил ехать вместе со мной, чтобы, по его словам, оберегать меня от воров-карманников и хулиганов. Освободилось место, я предложила ему сесть, но он наотрез отказался. Тогда села я, и автобус поплелся по городу, бесцветному и измученному пробками. Едкий запах нашатырного спирта[3]
отравлял те крошечные порции воздуха, которые поступали через окна, открытые, кажется, еще в незапамятные времена. В носу щипало. Дядя Филиппо обрушился с бранью на мужчину, который недостаточно проворно отодвинулся в сторону, когда я, пробираясь к свободному месту, попросила его пропустить меня, а потом накинулся на какого-то юнца – тот курил, хотя это было запрещено. Оба отнеслись к нападкам враждебно и с презрением, несмотря на преклонный возраст дяди Филиппо и отсутствие у него одной руки. Я слышала его ругань и угрозы, доносившиеся из середины автобуса, куда его оттеснила толпа.Я вспотела. По обе стороны от меня сидели старушки, неестественно замерев и уставившись прямо перед собой остекленевшим, невидящим взглядом. Одна крепко зажала свою сумочку под мышкой, другая прижала к животу, ухватившись рукой за молнию и придерживая ее язычок. Те, кто стоял, нависали над нами, обдавая своим дыханием. Женщинам, зажатым между мужскими телами, было дурно, они хмурились, им досаждала эта вынужденная близость. Мужчины же, наоборот, пользовались случаем и в автобусной давке забавлялись. Один смешливо уставился на девушку-брюнетку – хотел проверить, отведет ли она глаза. Другой тайком трогал кружево между пуговками соседкиной блузки, а взгляд третьего скользил по чьей-то тонкой бретельке. Кто-то убивал время, пытаясь увидеть через окно, что происходит в салонах ползущих мимо автомобилей, выхватить из пестрой картины голые женские ноги, наблюдая, как при нажатии на педаль тормоза или газа на них перекатываются мышцы, или охотясь за рассеянными движениями рук, потянувшихся почесать бедро. Какой-то худосочный коротышка под напором теснившихся сзади людей все норовил коснуться моих коленей и то и дело начинал сопеть мне в волосы.
Я повернулась к окну, чтобы поймать хоть немного воздуха. В детстве я ездила этим же маршрутом на трамвае, с мамой. Трамвай карабкался на холм, прокладывая себе путь между серыми домами прежних лет, и ревел, как навьюченный ослик; наконец выглядывал кусочек моря, и тогда я представляла себе, как трамвай отрывается от рельсов и парит над синей гладью. Стекла окошек дрожали в деревянных рамах. Дрожал и пол, и эта дрожь передавалась телу, разбегаясь по нему приятным волнением; дрожали даже зубы, отчего челюсти размыкались и будто бы расшатывались, как на разболтанных шарнирах.
Мне нравилось проделывать этот путь: вверх на трамвае, обратно – на фуникулере; нравился медленный ход, вся эта размеренность, никакой спешки. Мы вдвоем с мамой. Над головой покачивались, пристегнутые к поручням кожаными ремнями, толстые кольца, за которые можно ухватиться рукой, если едешь стоя. А если дернуть посильнее, то из металлического цилиндра, прикрепленного над таким кольцом, выскакивала реклама и цветные картинки – разные при каждом рывке. Это была реклама лекарств, обуви и вообще всякой всячины. Если в трамвае было не слишком много народу, Амалия оставляла на сиденье свои покупки, обернутые коричневой бумагой, брала меня на руки, и я дергала за кольца.
А если в вагоне было тесно, то становилось не до игр. Меня тогда охватывала тревога, хотелось уберечь маму от мужских взглядов и тел – ведь папа всегда так делал, когда в транспорте толпились люди. Я вставала позади мамы, прикрывая ее, словно щит, прижимала ноги к ее ногам, лбом утыкалась ей в ягодицы, обхватывала ее обеими руками, крепко держась за железные ободки сидений.
Однако усилия мои оказывались напрасны, спрятать тело Амалии было невозможно. Ее бедра льнули к бокам мужчин, стоявших рядом. А ноги и живот касались колен и плеч сидевших впереди. Или все обстояло наоборот. Мужчин притягивало к ней, как мух к клейким желтым лентам, какие, пестрые от дохлых насекомых, висят у потолка в мясной или колбасной лавке. Даже отталкивая от нее пассажиров ногами и локтями, я не могла сдержать их. С улыбкой потрепав меня по затылку, мужчины говорили маме: “Смотрите, как бы тут не раздавили эту славную девчушку”. Иногда кто-то даже вызывался взять меня на руки, но я отказывалась. Мама только смеялась: “Ну, давай же, иди, не упрямься”. Мне было страшно, я сопротивлялась. Казалось, что, уступи я маме и этим людям, они украдут ее и нам придется жить с вечно злым отцом.