Странное чувство: я не могла вспомнить, когда еще было такое, что мою жизнь, текст или голову сверлил диковатый, полузвериный страх, мысль, от которой лучи нервных судорог стреляют из центра навылет по всему телу. Месяца через 3+ страх вроде этого выведет из себя минимум полпланеты и будет, как волны, играть в приливы и отливы (я сама минимум сутки проведу так, словно паническая атака стала новым черным).
Но, черт, это все будет позже, и я даже пока не знаю: what’s to be scared of now?[18]
И я взяла себя в руки, оставила темные shades[19]
а ля глэм-рок (где, если не в LA, как-никак?) и просто пошла. Через коридор, через стеклянные разъезжающиеся двери, через всю суету – прямо, спокойно, навстречу к k. Он был живой. Он существовал (а я паникерша и плакса); и потом наступило все, что должно было наступить и не прекращаться (ну или то, что я описала на первой странице и мне лень повторять).А та пара минут черной паники, кстати, была не так и плоха. Когда у меня дважды наступил конец света (два за три месяца – многовато, if you ask me[20]
, но как будто меня кто-то спрашивал) – так вот, переживая два конца света, я все время вспоминала аэропорт в LA, свои темные очки и весь остальной стилевой сторителлинг, подобранный, чтобы говорить «я пришла» и чтобы все чувствовали, что я дерзкая и прихожу капслоком. Повторяя тот последний бросок за стеклянные двери – между воображаемой мировой катастрофой и встречей с k., – я, между прочим, так же высокомерно сжимала челюсть – подбородок чуть выше, небрежнее – и держала спину ровно (словно ничто не заставит меня сдать – ни на йоту, ни на секунду), как спица или как учили в балетной школе. Я всегда так делаю.Один приступ паники как прививка от будущих страхов – pretty гениально, нет?
Первый конец света наступил, когда через шестнадцать дней в Санта-Барбаре мне пришлось собирать чемодан, как торнадо – молниеносно и как попало. Я покидала Санта-Барбару внезапно, вдрызг, в отчаянии, словно мы с k. рассорились, хотя даже не думали. А думали только о том, что у нас впереди – еще целых восемь гигантских, двадцатичетырехчасовых, только-наших-до-последней-секунды дней до дня X: моего отъезда утром и госпитализации k. в тот же вечер.
Об этом всем, в особенности о «ней» мы по взаимной договоренности не говорили вообще, как о Волан-де-Морте в «Гарри Поттере». Не называли вслух существующими для «нее» словами. Не говорили ни о чем, что могло вывести на «нее». И вообще исключили «ее» так же, как весь остальной мир.
Вот только одной ночью мы долетели всего за 12 минут, а сигареты – сигареты не помогли. Ни первая, ни вторая, ни восьмая, ни выкуренная по пути в emergency room[21]
, где сестры сразу избавляются от них, но из-за них же, очевидно, забрасывают нас оттренированно безжалостными, меткими, презрительными взглядами.Они звонят и печатают имейлы, одновременно набирают страховую, набирают врача k. посреди ночи, вызывают дежурного врача, другого дежурного врача, держат на проводе Лос-Анджелес, и постепенно в том, как они смотрят или говорят с нами, становится меньше презрения и профессионального холода и больше того отношения, которое вообще-то не нужно транслировать. Не при таких диагнозах, не тем, кому, наконец, только что повезло встретиться.
Ненавижу, что они смотрят на нас так, как вообще-то не стоит смотреть на людей.
Не хочу продолжать сейчас так же, как не хотела тогда.
«Завтра», – подводят они итог.
«Завтра». Единственный, самый срочный, самый последний, самый возможный, самый спасибо-что-доставшийся вариант.
Я, как обычно, без визы, и я не могу вернуться в Россию. Вместо билета домой мы принимаем решение выслать меня в Будапешт – город моего детства. Я не говорю k., что там сейчас
Куда важнее обсудить, что будет дальше, после «нее». k. говорит (и меня начинает мутить, словно кусочек того страха из аэропорта вернулся и теперь он – крючок внутри моего тела) сухо и строго: в течение следующих трех недель в Будапеште я получу сообщение. Оно может прийти (от лучшего варианта – к худшему):
– от него самого;
– от его сиделки;
– из полиции, потому что теперь я – emergency контакт k.
Следующим утром мы прощаемся в аэропорту так, как, наверное, прощаются те, кто идет на войну. Не вместе. Прощаемся, обнимаемся и расходимся без единого слова.