Обессилевшая Фидель была на последнем взводе. Волосатые ее бородавки на нижней части лица были в капельках пота, как борода в брильянтине, ее глаза блуждали. Ее слабостью были табак и крепкий чай. В обыкновенное время она к ним не прибегала, но в горячие дни общей стирки или когда готовили на гостей, потребляла в неумеренном количестве. Тогда она изменяла самовару и правилам спокойного чаепития. Чайник не сходил с плиты у нее. Уносимая в облака уходящими и подгорающими замыслами и их разноречьем, и за перелетами от конфорки к конфорке редко сознавая, что она сосет и прихлебывает, она осушала его, теряя счет заваркам и доливкам, часто даже прямо из носка, не разводя кипятком. Хроническая хрипота, которою она постоянно страдала, усиливалась. И когда сваренным до шепота голосом она произносила что-нибудь хозяйственное и обыкновенное, например: «Тряпку, Агафья», слова приобретали что-то пророческое и загробно-зловещее.
– Толцыте и отверзнется, – сказал, входя, Александр Александрович, намекая на Агафью со ступкой. – Здорово, Ерофей, что ж ты как чурбан стал? Ростбиф стережешь?
– Здравия желаю. Уж вы скажете. Заведомые шутники.
– Почтенье, Фидель. Что же вы плачете. Я и рта не раскрыл, а она в слезы. Но дело не в этом. На дворе мороз двадцать два градуса, а в доме как на лестнице. А когда тает, то пар костей не ломит и баня что не продохнуть. И так во всем. Либо густо, либо пусто.
С семи стали съезжаться гости. Они входили намеренно мешковато с улицы, постукивая просторными и болтающимися ботиками, и, бросив шубы на руки человека, нанятого на один вечер помогать Глаше, проходили в гостиную, рисуясь деланной непринужденностью, для чего тут же напускались на кого-нибудь с комическими строгостями или так же шутливо пятясь к дверям, защищаясь от чужих упреков. Деланная естественность вообще полагалась по понятиям хорошего тона. Кроме того, среди них были люди сцены, или их знакомые, или родственники, а зараза театральности прилипчива. Кроме того, они являлись с мороза, стянувшего им скулы и челюсти, как сковывает актера грим и чужая роль.
Они прибывали то по несколько вдруг, то по одиночке. Гостиная наполнялась. В ней пахло сиренью. По ней, чередуясь, то прокатывалась волна заразительного хохота, то на миг водворялось молчание, которое спешили прервать с такой дружной стремительностью, что все время говорили только наперебой и никогда не порознь.
Немного спустя можно было считать, что в главной части сбор состоялся, и просить к чаю. У окна, выделяясь среди артистической развязности церемониальностью манер и позы, стоял двоюродный брат Громеко, военный инженер, и с добродушным беспристрастием теоретика рассказывал старому словеснику Бусурманову, деду Нади, подруги и одноклассницы Анны Громеко, о новых идеях в математике. Бусурманов, позабывший из математики все, кроме половины таблицы умножения, следил за папиросою инженера, нарощенной очень длинным камышовым мундштуком, и всякий раз, как инженер отводил руку в сторону, обозначая в воздухе что-то поощрительное или поясняющее, Бусурманов всплескивал руками и восхищался могуществом человеческого разума.
Пришли Фенвики. Пришла Корецкая. Как бы без кривлянья, на самом же деле с другим, родственным оттенком театральности.