Нам трудно представить себе будни рабовладельцев времен греков и римлян, но только потому, что мы не видим прямых аналогий. Стиральная машина и компьютер молча выполняют работу рабынь-прачек и рабов-секретарей. Это привычное положение радикально изменится не тогда, когда машины поднимут восстание, а когда бездушные рабы возьмут на себя не часть, а всю нашу работу.
Дети великой буржуазной революции, мы верим в мистерию труда, который выковывает характер, угодный Богу или Марксу. Но в античности труд был бременем, переложенным на рабов. Наши предшественники умели жить так, как нам еще предстоит, находя себе занятия не в цеху и в конторе, а на форуме и агоре. “Праздность, – говорил Сократ, – родная сестра свободы”. В первую очередь – от труда. В античной школе юных рабовладельцев не учили работать, потому что за них это делали тогдашние умные машины – “одушевленный инвентарь” (Аристотель). Избавленные от труда ученики готовились к другому поприщу. В Афинах это была философия. В диалогах Платона упоминается множество его земляков, которые постоянно были готовы вступить в спор, искать истину и признать ее недостаточность. В Риме философия была греческая, но политика – своя, и ее изучали все, кто мог себе позволить. Результатом такого образования стали западные мысль и демократия, право и империя.
Сегодня этот опыт может служить образцом. Об этом говорят конструкторы искусственного интеллекта, которые лучше других понимают, что они творят. С компьютером бессмысленно соревноваться, надо его обойти в том, на что он не способен. Ведь если машины и научатся писать стихи, картины и песни, они никогда не смогут получать от них того удовольствия, без которого нам нечем будет заполнить бескрайний досуг недалекого будущего.
2 мая
Ко Дню тунца
На украшенном эшафоте лежал уже обезглавленный труп. Вокруг него ходил профессиональный рыбак, представлявший улов, не скрывая восхищения противником. Он походил на матадора, уложившего быка и теперь хвастающегося подвигом. Рыба и впрямь была чудом природы. Пятнадцать лет она, как “Наутилус”, провела в семи морях, нигде не задерживаясь. (Тунец должен двигаться, чтоб не умереть.) Последнюю неделю рыба прожила в прибрежных садках Испании, где вместо обычного меню из водянистых кальмаров ела деликатесы: сельдь и сардины.
Как известно, чем лучше мы относимся к животным, тем они вкуснее. Когда пришла пора в этом убедиться, на спину 2,5-метрового тунца вскочил пожилой японец с тускло сверкнувшим мечом. Первым взмахом он отсек рыбью ключицу. Ее унесли сразу: видать, директору магазина. Потом с хирургической точностью самурай рассек тело пополам, обтер меч и, коротко поклонившись, ушел восвояси – в Японию. Теперь на тушу набросились помощники. Длинными ложками они соскоблили мякоть с хребта. Это прежде меня расхватали знатоки. Вслед пошла алая спина – на суши. И, наконец, ножи дошли до живота: “чу-торо”, розовый ломоть с бледными прослойками, и “о-торо”, сероватое брюхо тунца, драгоценный фокус праздника.
Схватив, сколько успел, я урча донес покупку до дома, чтобы правильно съесть. Такую рыбу нельзя, как это часто делают гайдзины-варвары, ни с чем смешивать. Соевый соус ей нужен не больше, чем черной икре. И уж тем более преступна мысль о хрене васаби, который годится лишь тем, кого отпугивает сырая рыба (пусть едят воблу). Единственное дополнение – ломтик маринованного имбиря, чтобы оттенить паузу. Единственный гарнир – безраздельное внимание. Чем дороже кусок, тем труднее уловить его вкус. Красная часть тунца отдаленно напоминает семгу до засола, белая ближе к мороженому. Жирную плоть не нужно жевать – она тает на нёбе, как капли дождя. Это не вкус, а призрак вкуса, может быть, его мираж.
Чтобы осознать и зафиксировать ускользающий эффект, нужен не повар, нужна традиция. Тунец в японском застолье играет главную – шаманскую – роль. Завораживая и опьяняя, он переносит нас на тот первобытный пир, что располагался между охотой и жертвоприношением.
3 мая
Ко дню рождения Татьяны Толстой
Толстая пренебрегает грубым произволом вымысла. Она доверяет только тому достоверному материалу, что поставляет память. Все, что мы помним, существует сейчас, в момент воспоминания. Зная, что его нельзя “ухватить грубыми телесными руками”, Толстая полагается на внутреннее зрение. Включить и отточить его – задача автора.
Запуская действие, Толстая поднимает занавес, оканчивая – опускает его. Такое происходит и в каждой сцене при смене декораций: “Закат играет всеми цветами, то красную полосу пустит, то лиловую, потом золотая корочка загорится на туче, или все морозной зеленью подернется, лимоном блеснет звезда. Лучше телевизора”. Последняя фраза снимает красоту предыдущей ремарки, не отменяя и не снижая, а прекращая ее падением занавеса.