Все же не удержался, прохрипел матери, нет ли чего-нибудь опохмелиться.
Мать пожалела - принесла из каморки в корце самогону.
Ставя перед ним на стол, опять упрекнула:
- Если б не Чернушка, не знаю, как довезла бы! Выкатится из саней и
лежит, как бревно!..
Выпив, отец повеселел. Сказал вдруг довольно, будто хвастаясь:
- Погуляли хорошо! Не пожалел зять горелки!..
- И вас не пожалел, видно! - огорченно отозвался Миканор.
- Я - что? Чего меня жалеть?!. Вот что ты сестру не уважил, Ольга
жалела!.. И муж ее обиделся...
- Ничего, уважу! Не обязательно на вашего пьяного Миколая! - сказал
Миканор.
И вот начиналось опять. Будто религиозная эстафета: давно ли миновал
праздник святого Миколы, а уже близилось рождество; с каждым днем
приближалось, все больше наполняло Курени своими заботами. Чем ближе оно
подступало, тем больше овладевала Куренями какая-то лихорадка.
Как ни злился Миканор, а видел - лихорадку эту не только не гнали, как
болезнь поганую, а даже радовались ей; к глупой поповской выдумке - к
рождеству готовились не по принуждению, не из-за покорности попу, церкви,
а охотно, с каким-то веселым нетерпением! Словно и правда праздник был
настоящий. Наперебой, друг перед другом, спешили доделать все по
хозяйству, - запасались на праздник: возили, складывали в сарай сено,
рубили дрова. Запасались не на день, не на два - на все рождество, на две
недели: в рождество, по поповским законам, ничего делать нельзя, грех...
Зима как бы помогала рождеству. Холода зарядили ядреные. Утра вставали
розовые, с розовым снегом и розовым инеем, которого много пушилось на
стенах под застрехами, на ветвях деревьев. Куреневские дворы, вся улица
были полны звоном: звонкими голосами, звонким ржаньем, звонким скрипом
ворот. Дым над куреневскими хатами стоял в розовом небе словно лес...
Солнце почти не смягчало стужи: лицо щипало, кололо тысячами мелких
игл. В поле аж дыхание спирало от чистого морозного воздуха, не то что
свитка, но даже теплый полушубок не защищал - мороз вскоре сжимал все
тело. Спасались только тем, что соскакивали с саней и трусили вслед,
притопывая, будто танцуя. Работали и в лесу и возле стогов, но пока
добирались до дому, промерзали так, что потом, как говорил Чернушка,
холодно было и на горячей печи.
Ночи были светлые, такие тихие, что, когда Миканор приходил с
вечеринок, его томила тоска одиночества. Тоска ощущалась сильнее, когда он
просыпался среди ночи и - сначала в дремотном тумане - слушал, как сквозь
бледную морозную роспись стекол доносится голодное вытье волков, бродивших
в снежном поле и в голых зарослях вокруг Куреней.
Беспокойный сон ночью не раз прерывали гулкие удары - от мороза
лопались бревна...
Видно, не было в Куренях такой хаты, где бы не думали, не готовились к
рождеству. Хочешь не хочешь, пришлось думать о нем, готовиться и Миканору;
готовился он к рождеству так, как, видимо, ни один куреневец не готовился
за все годы, сколько стоят тут эти старые хаты. Не было, может, такого
разговора, такой встречи, где бы при удобном случае, а то и без него -
по-военному, без стеснения - не бил Миканор по рождеству. Где только мог,
учил людей, резал правду: рождество - это суеверие, поповский опиум,
религиозная выдумка.
Василь, сосед, с которым Миканор затеял такой разговор у колодца, лишь
косо, исподлобья глянул и с ведром в руках проскрипел лаптями к хлеву.
Хоня же, когда врезал такое Миканор в Алешиной хате, не только не
набычился, но вроде обрадовался: известное дело - выдумка, глупость,
выгодная попам! В хате, кроме них троих, не было никого, и вслед за Хоней
легко согласился с Миканором и Алеша...
Некоторые парни и мужики вступали в спор, другие, хоть и не очень
уверенно, согласно кивали в ответ, а иные - таких было большинство -
отмалчивались. Очень, очень часто Миканор во время этих бесед встречал
безразличие: чег;о тут говорить, чего мудрить - как бы слышал он. Потому и
разговоры такие быстро угасали, тонули среди других житейских суждений.
Более горячо на разговоры о рождестве откликались девушки и женщины, но
они чуть ли не все люто набрасывались на Миканора, осуждали его. И думать
ни о чем не хотели, словно боялись, что думать - тоже грех! Только Ганна
Чернушкова - запомнилось Миканору - не призывала бога в свидетели, не
пугалась; не пугалась, слушала, - но с каким недоверием, с какой
усмешечкой!
Все же и то хорошо, что слушала: послушала, - может, когда-нибудь и
подумает! Неспокойное, умное в глазах ее всегда видел - вот что утешало и
радовало Миканора, особенно в эти дни, когда так разочаровала его
Хадоська. Хадоська, о которой он недавно думал, что ей скоро и в комсомол
дорогу открыть можно, оказалась ничуть не лучше Василя Дятла. Говорить не
дала не только о боге, но и о попах, о поповских хитростях. Миканору стало
ясно, что такому человеку не то что впереди, в первых рядах, но и в тылу
неизвестно где плестись придется!..
Не часто приходилось испытывать Миканору столько разочарования, как в
эти дни. Сколько ни старался, а предпраздничная лихорадка в Куренях не
только не спадала, а - чувствовал - все усиливалась. В лихорадку эту все