- И вы, конечно, осведомлены о том, что группа злоумышленников, нарушающих приказ губернатора о похоронных справках, укрылась в помещении вашего колледжа, дабы скрыться от полиции?… Ах, не осведомлены! Тогда позвольте заметить вам: я лучше знаю, что происходит в стенах Центрального медицинского колледжа, нежели вы, заместитель директора.
Сюрвайер не нашел что ответить. Растерянный и побледневший, он только открывал и закрывал рот, как рыба, вытащенная на песок. Но генерал больше не интересовался поверженным противником. Повернувшись в сторону главного медицинского инспектора, он, будто продолжая начатый разговор, невозмутимо пояснил:
- И не подумайте, сэр, что случай, подобный тому, что произошел сегодня утром, - редкость. Ничуть. Для нашего города это стало закономерностью. Некоторым медикам по их политическим воззрениям значительно ближе интересы местных экстремистов, нежели законные распоряжения администрации ее величества. Скажу вам больше, сэр, С тех пор как среди сотрудников Медицинского колледжа появились некоторые нелояльные иностранцы, я опасаюсь только одного: как бы к чуме в Бомбее не присоединилась холера. Я кончил, сэр.
Гетакр величественно опустился на свое место. В наступившей тишине было слышно, как полковник Вилкинс что-то быстро шепчет на ухо директору Гарвею. Тот утвердительно кивнул, и Вилкинс торопливо объявил, что заседание прерывается до завтрашнего дня. Загремели отодвигаемые кресла. Хавкин взглянул на часы. Было тридцать пять минут четвертого. На единственном листке бумаги, который лежал перед ним в течение всего заседания, стояла колонка цифр и значилось несколько слов, набросанных по-русски:
Два часа пополудни - пульс 75 ударов в минуту. 2.30 - пульс 90. 3.30-пульс 110.
Температура в половине четвертого что-нибудь около 39° по Цельсию, самочувствие все еще удовлетворительное. Опыт продолжается.
Поезд мчится с бешеной скоростью. Вагоны швыряет; они грохочут и стонут каждым своим болтом. Окна почему-то открыты, и сухой, горячий, насыщенный пылью ветер хлещет пассажиров по лицам. Нечем дышать. Вода давно выпита, а желто-серой пустыне нет конца. Где проходит эта сумасшедшая железнодорожная линия? В Пенджабе? В пустыне Тар? Потом город. Очень знакомый. Бульвар. Конские каштаны над бирюзовым морем. Улицы, выложенные квадратными каменными плитами; тесные дворики завешаны бельем, - дворики, где галдят мальчишки и судачат полнотелые говорливые женщины. В городе много зелени, тени, но и тут жара, и тут никто не хочет утолить его жажду, подать кружку холодной воды. Воды!… Люди не понимают его. Он повторяет снова и снова по-английски, по-французски, на языке пенджаби, по-русски: «Воды, воды!…» Вот, кажется, кто-то понял. Это мать или Генриетта, сестра. Рассмотреть лица не удается, но он точно знает, что женщина доложила ему прохладную руку на пылающий лоб. Хавкин облегченно вздыхает: теперь хорошо.
Серый, как будто пробивающийся сквозь паутину свет проник в сознание. Нет больше ни мчащегося через пустыню состава, ни города над морем. Только приглушенный шторами свет и хорошо знакомые запахи: кожа старинных кресел, трубочный табак, черный турецкий кофе. Ах вот оно что - кабинет Сюрвайера, крахмальные простыни на просторах покойного кожаного дивана, корешки толстых фолиантов за стеклами шкафов. Реальный мир настойчиво теснит сонные видения, только рука матери продолжает приятно холодить лоб. Но разве мама в Бомбее? Хавкин медленно приходит в себя. Тело Розалии Хавкиной, урожденной Ландсберг, вот уже пятнадцать лет покоится на одесском еврейском кладбище. И почти столько же лет беспокойный сын ее Владимир возит по свету наклеенную на толстый картон потертую карточку. На снимке, окаменев перед аппаратом провинциального фотографа, сидит маленькая женщина со множеством веснушек на незначительном лице. Серая мышка, всю жизнь думавшая только о детях и муже. Иногда он месяцами не вспоминает про нее. Но случается беда, и первой, кого память выводит из темной глубины сознания, оказывается эта серая мышка, его мать, мама. Так бывало и в Одессе. Пока в семье все ладилось - ее не видно: обед, стирка… Мало ли дел у хозяйки большого дома… Но едва над крышей сгустятся тучи, подступят болезни, нагрянет рекрутчина или придавит безденежье - сестра, братья да и отец начинают выжидающе поглядывать на маму: она, конечно, найдет выход, достанет денег, отыщет врача, умолит об отсрочке воинского начальника. А потом опять стирка, починка, стряпня…