В лицо повеял резкий ветерок. В этом году зима будет суровая, предсказывали седмоградские, да и крупинские крестьяне. Такой прорвы буковых орехов и желудей никто и не помнил. Много их попа́дало, да и листва стала облетать. В голых кронах стонал ветер, летящие полотна облаков предвещали дождь. А то и снег. Она передернулась: что такое? Уж не стала ли разговаривать сама с собой?
Остановилась. Словно чья-то рука задержала ее. Или это был всего лишь порыв ветра?
У ног шумела Литавица, мчались мутные осенние струи. Но там, на другом берегу, в камышах и осоке, словно бы что-то шевельнулось. От страха у нее перехватило дыхание.
Она силилась разглядеть контуры того, что лежало за мутной водой. Кажется, это человек. Чей? Наш? Наверняка наш. Ведь немцы сюда еще не дошли. Болотистый берег уходил из-под ног. Едва она ступила, как тут же провалилась по колено. Кое-как выбралась, заляпанная грязью, мокрая, хорошо еще, что сумки остались сухими. Она вошла в реку. Умылась. Перебралась на тот берег. Вода была по колено. Она вышла на берег осторожно, недоверчиво, со страхом и любопытством приблизилась к лежавшему мужчине. Сделала еще шаг, другой — и окаменела. По спине пробежали мурашки. Нет! Не может быть!
Перед ней лежал капитан. Глаза закрыты. Лицо мертвенно-бледное. Посиневшие губы покрыты пеной.
Она не могла поверить, что обессиленный мужчина перед ней — тот самый невозмутимый офицер, что под вражеским обстрелом, презирая смерть, выпрямившись, свысока глядел на тех, кто кланялся пулям, что это тот самый человек, о котором говорили: «Он не ведает страха». Но это был он. Ее командир, приветствовавший ее в Дражковцах.
Она провела рукой по его лицу. Нащупала пульс.
— Капитан!
Он не ответил.
— Капитан! Командир!
Она сбежала к реке, ополоснула платок, вытерла ему лицо. Он глубоко вздохнул.
Она лихорадочно порылась в сумках. Эх, и пригодились бы теперь богатства, которые находились в больницах! А у нее в распоряжении лишь жалкая аптечка: самое большее, что она могла ему предложить, — это сердечные капли на кусочек сахара. Сунув ему в рот сахар, она подложила сумку под голову. Осмотрела форму: рваных следов нет, следов крови тоже.
Вдруг по лицу его прошла судорога. Веки дрогнули, открылись. Взгляд невидяще устремлен куда-то к облакам.
Она положила руку ему на лоб.
— Капитан! Вы узнаете меня? — настойчиво спрашивала она. — Это я, Альбина!
Губы его неслышно произнесли что-то. Или ей только показалось?
— Это я, капитан! Альбина!
Глаза остановились на ее лице, прояснились.
— Мама!
Он назвал ее мама! Как тогда после боя при Затурчи. Первого ее боя. Солнце тогда клонилось к западу, бой утихал, и она в сумерках перевязывала раненых в помещичьем доме, а капитан сидел с Пикаром в соседней комнате. На полу в беспорядке вываленное содержимое ящиков стола — немецкие значки и бумаги, на столе бутылка. Бог знает, каким образом ее нашли в этом разграбленном, изрешеченном пулями помещении. Вдруг до ее слуха донеслось:
— Мама! Угощайтесь!
Она присела рядом, смертельно усталая, совершенно опустошенная.
— А вы в самом деле не жалеете, что к нам пришли?
Колени у нее еще дрожали. Стрельба, крики, стоны, раненые, убитые — слишком много для начала. Поляк с рваной раной на лице, которому она накладывала бинты, вопил словно безумный, кричал на нее, требуя зеркала, а иначе грозил застрелиться. Старшего сержанта Фанетта убило на месте; осколок вонзился в грудь, раздробил кости, и пока она ползла к нему, он, казалось, силился вырвать железо из груди, хрипел, а потом вдруг закатил глаза. А Сольера, маленького парикмахера, боже праведный, лучше и не вспоминать вовсе. Одних французов было тогда пятеро убитых и двенадцать раненых, причем двое смертельно. Никогда прежде не видела она столько трупов. Но она ответила:
— Жалеть? Почему я должна жалеть? Передумала бы, так могла в любое время уйти! Я же здесь по доброй воле, я не солдат. Но если хотите знать, боялась ли я, так прямо отвечу — боялась! Но переупрямила себя и именно тогда, когда стало особенно плохо, когда заговорили эти самые минометы. Клятву себе дала: хоть цепью себя приковать, но с места не двинуться — ни за что! Я никогда бы себе этого не простила.
— Если вы такое выдержали, мама, так вам ничего уж не страшно! — поднял стакан капитан.
Не сестрой величал он ее тогда в Затурчи, а мамой. А теперь на мокром лугу под Сеноградом во второй раз назвал ее так.
Капитан приходил в сознание. Попытался сесть. Потом хотел было встать, но зашатался, видно, голова закружилась.
— Вы только не волнуйтесь, — успокаивала она его, а сама то и дело опасливо озиралась, не объявятся ли со стороны деревни немцы.