Ломоносов очень заботился об этом издании. Он лично давал указания касательно оформления книги. Фронтиспис должна была украшать следующая гравюра: “Представьте на возвышенном несколько ступеньками месте престол, на котором сидит Российский язык в лице мужеском, крепком, тучном, мужественном и при том приятном; увенчан лаврами, одет римским мирным одеянием. Левую руку положил на лежащую на столе растворенную книгу, в которой написано: Российская грамматика; другую простирает, указывая на упражняющихся в письме гениев, из которых один пишет сии слова: Российская история, другой: Разные сочинения. Подле сидящего Российского языка три нагие грации, схватясь руками, ликуют, и из лежащего на столе подле Грамматики рога изобилия высыпают к гениям цветы, смешанные с антиками и легкими инструментами разных наук и художеств. Перед сим троном, на другой стороне, стоят в куче разные народы, Российской державе подданные, в своих платьях. Наверху, над всем ясно сияющее солнце, которое светлыми лучами и дышащими зефирами прогоняет туман от Российского языка. В середине солнца – литера Е под императорскою короною…” Эти указания исполнены точно за одним исключением: на троне восседает не “Российский язык в лице мужеском”, а женщина, похожая на Елизавету Петровну. Академия решила подстраховаться (а то еще усмотрят намек на какого-нибудь возможного претендента на престол – скажем, Иоанна Антоновича) …
При жизни Ломоносова “Российская грамматика” имела меньший успех, чем “Краткое руководство к красноречию”. К тому времени, когда она вышла, прежние литературные друзья Ломоносова уже стали его непримиримыми оппонентами и не упустили случая напасть на него. Позднее Ломоносов пережил немало огорчений, когда уже в екатерининское правление готовился немецкий перевод этого труда: издание сопровождалось разного рода интригами и длительными проволочками.
Между тем значение “Грамматики” огромно. Мы уже говорили о том, что для людей первой половины XVIII века русский и церковнославянский язык были еще слабо разделены. Не только лексика, но и грамматические формы этих языков существовали параллельно. К тому же на русский синтаксис оказывали влияние поверхностно усвоенные европейские языки.
“Грамматика” Смотрицкого относилась к церковнославянскому языку, но в чистом виде, как живой язык, тот уже не существовал. В газетах и официальных документах писали, согласно велению Петра, “словами Посольского приказа”, следуя за практикой каждодневной речи и не стесняя себя никакими правилами. Когда же литераторы той поры пытались излагать какую-нибудь историю или выражать свои мысли “красиво” – получалось примерно так: “На корабле прибываше по обыкновению матросскому зело нелестно и прочих всех матросов в науках пребываше. И всем персонам знатным во услужении полюбился, которого все любили и жаловали без меры. И слава об нем велика прошла за его науку и услугу, понеже он знал в науках матросских вельми остро: по морям, где острова и пучины морские, и мели, и быстрины, и ветры, и небесные планеты, и воздух” (анонимная “Гистория о российском матросе Василии Кориотском”). Новомодные иностранные слова причудливо смешивались со славянизмами. Героиня басни Сумарокова, которая сообщила знакомой, что “едет делать кур” (в смысле – едет лечиться, отправляется на курорт), ничем не отличалась от вполне реального князя Б. И. Куракина, дипломата петровской поры, который в своих мемуарах рассказывает о том, как он, будучи в Италии, “был инаморат в молодую читадинку” и “заказал на меморию ее персону” (то есть был “влюблен в горожанку” и “заказал на память ее портрет”).
Серьезные писатели находили свой путь среди этой лингвистической трясины. Так, Кантемир принципиально не пользовался церковнославянскими словами и грамматическими формами, которых нет в разговорной речи, и очень осторожно и экономно употреблял заимствованные слова. Благодаря природному языковому чутью ему удалось выработать очень живую, выразительную и пластичную поэтическую речь. Но для высокой, торжественной лирики этот слог годился плохо. Попович Тредиаковский, напротив, подчеркивал единство русского и церковнославянского языков и выступал за как можно более широкое использование славянизмов. Неудивительно, что споры между филологами, на первый взгляд, из-за мелких лингвистических проблем (например, дискуссия Ломоносова с Тредиаковским из-за окончаний прилагательных) приобретали такую страстность и напряженность! Писатели хотели понять, на каком, собственно, языке они пишут.
В “Российской грамматике” мы видим все три лица Ломоносова: он – въедливый и эрудированный аналитик; он – администратор, предписывающий родному языку законы; и он – поэт, предвидящий будущую силу и славу этого языка и громогласно ее прославляющий. Знаменитый период из предисловия к “Российской грамматике” – характерный пример ломоносовской высокой риторики. Но, пусть и не без “ипербол”, Ломоносов выражает здесь свою искреннюю веру.