В общем, книжечка была тоненькая, думал прочитаю ее быстро и спать, но, когда интеллигент залез на верхнюю полку, я решил обезопасить свои порошки от воров. Разложил их под собой, чтоб на них спать, лег, и уже не до книжки мне было.
А одну пачку, сука, прямо из-под моей ноги все-таки украли.
Вопль третий: Москва-красавица
Продрых я почти всю дорогу. Ну, два дня не спал фактически и все такое, организм взял свое. Нет, иногда я, конечно, просыпался, приподнимался на локте и бестолково смотрел в окно, пока рука не затечет. Какая ж большая, думал я, у меня страна, ну просто огромная. А красивая какая — загляденье. Проносились мимо леса с полями, станции, города, и все это сливалось в одну бело-черную пасту, в палитру мрачного такого художника, а в темноте — янтарные огоньки такие, словно чьи-то хищные, красивые глаза.
Я так далеко от дома никогда еще не оказывался, чувствовал себя теперь растерянным и, может, еще от этого постоянно хотел спать.
Это я, конечно, подставу сделал интеллигенту, он с верхней полки своей слезть не мог, посидеть там, расслабиться, заточил его, как в башне, короче, принцессу.
А как-то просыпаюсь, ночь-полночь, до Москвы еще ехать, а его — нету. Исчез, растворился, вышел на неизвестной мне станции и пошел домой. Книжку он у меня не забрал, не решился, наверное, будить — это бывает у них. А, может, в благодарность, что я послушал его. Это вообще хорошо, потому что так я и не почитал книжицу, все спал да спал, а снов мне не снилось никаких.
Проводница, сука ебанутая, иногда рядом со мной разговаривала, реально громко, докричаться до кого-то там пыталась, но хоть кипятком не облила.
Короче, я вроде как спал все время, но без снов, зато когда просыпался — все сразу сном казалось.
Ну ладно, по итогам, доехали, это уже почти утро в Москве было, и такая дрожь у меня пошла по всем позвонкам. Атас просто, ну приколитесь, раз — и ты в городе, который существовал раньше только в телевизоре. Как в сказке.
Небо темнелось еще, но так себе, не по полной — не ночь, не день, перестанок между ними. Взял я вещи свои, порошки дурацкие и вышел вместе со всеми в Москву-красавицу, в лучший город Земли по мнению дикторов в телике.
Не, ну сразу лучшим он мне не показался, наоборот я знатно охуел. Толпень была вообще просто, не то что в Ебурге. Я столько людей разом и не видел никогда, и все толкаются, теряют шапки, плюются, баулы свои здоровенные тащат. Опять меня продрало холодом предутренним в моей демисезонке, и я подумал, что понятия не имею, куда, блин, идти. Ну, куда-то, за людьми вслед. Я верю в судьбу, понимаете? Тетка еще таким четким голосом объявляла, что наш поезд прибыл, и голос этот казался ангельским и надо всем несся. И я вдруг вспомнил, как мы с Юречкой покрестились.
Он тогда как раз из Афгана вернулся, это ж сколько месяцев прошло, ну не больше семи. И что-то ему, комсомольцу, в голову вхерачилось, он сказал:
— Пойдем, Вася, креститься.
И я такой:
— Да вообще не вопрос, — ну или как-то так ответил. Для меня это правда был не вопрос, ну помоюсь водичкой, подумал, здоровее буду, а Юречке приятно. Он тем более живенький стал, сам священника, церковь нашел, все в тайне от мамочки, которая коммунистка истовая.
И вот закончилось тем, что стояли мы в красивом, золотом-сверкающем месте, в окружении святых людей и ангелов нарисованных, и пахло так томительно и жутко, и все в глазах плыло. Священник такой еще был представительный, ну все они с бородой, но у того борода была окладистая очень, как у старца, хотя сам молодой.
Вот, в общем, чем-то приятным помазали нам лбы, молитвы он, священник, читал, и мы ему отвечали, и еще тоже молитвы читали, я их с тех пор запомнил крепко, ну "Отче наш" так точно.
У Юречки тогда просветленное такое выражение появилось и осталось на лице, а я еще Бога не понимал, не знал, но мне было радостно, что Юречке радостно, как это у детей бывает, и настроение тоже стало какое-то праздничное, светлое-светлое, легкое даже.
В общем, омыли нам макушки святой водой и нательные крестики надели, и у меня в сердце было такое счастье, словно я что-то долго тащил, а теперь скинул и иду налегке.
Потом такой радости не было никогда уже, грехи мои тяжкие и все такое.
Вышли с Юречкой, и он мне сказал:
— Бог меня на войне уберег. Никто не мог, а он мог. Это благодарность моя.
Я не знал, нужна ли Богу вообще какая-то благодарность, но задумчиво кивнул, гладя пальцем крестик.
— Мать, — сказал я. — Убьет обоих.
Еще мне подумалось: это что значит, что отец мой в аду? По христианской вере ему туда и дорога. Но это не главное. А главное, что взглянул я тогда на небо в удивлении и страхе, на рельефные, ватные, кудрявые облака, и зазвенело сердце у меня.
Вот, и тут тоже — зазвенело, от неземного голоса женщины, называвшей номер моего поезда. И я подумал, что это знак: все будет хорошо.
Людей было такое море, неспокойное еще, и несло меня в какие-то ебеня непонятные.