Миха тощий, как я, дистрофик почти. Табло у него длинное, лошадиное, с каким-то едва заметным дефектом. То есть так-то не скажешь, что он урод, но в нем есть что-то уродливое. Как вот такое вот объяснить? Взгляд у него пристальный необычайно, вообще ни разу не здоровый. Одного зуба у Михи не хватало, а одно плечо почему-то казалось выше другого. В общем, складывал он о себе впечатление нужное.
Я его вообще не боялся, и это Миху подбешивало. Открою глаза — он стоит, то ближе, то дальше, но всегда рядом. Угнетал меня так, значит.
Мы с Михой земляками были, он тоже с Заречного. Еще и ровесники с ним почти — он меня на год старше всего. Работал уборщиком в НИИ радиологии (или как-то так у нас эта хренота называлась), и там все умные люди говорили о Чернобыле постоянно, просто не затыкались, теории все строили, обсуждали, как йод в случае чего пить, и что будет с Рогачевским комбинатом молочным, короче, языками мели. Но они люди умные, а Миха — не, и у него что-то коротнуло, а так как больше всего на свете Миха любил мать свою, то он взял нож и решил вырезать из нее радиацию. В итоге мать — в больницу, интересного человека Миху — в принудку.
Вот, ну ладно, не о Михе ж тут речь, а обо мне. А я меня разбудили, кто его знает, когда, я вообще счет времени потерял. Полковник и еще мужик какой-то меня повели уже к другому врачу, в большой, просторный кабинет. Прямо над столом висел портрет Брежнева в новогодней мишуре. До наших далеких краев перемены вообще медленно доходят.
У врача на столе вазочка стояла с конфетками "Ромашка" и "Василек". Я взял "Василек", потому что сам я — тоже Василек. Врач поглядел за моей рукой, потом на мое лицо, а потом вскинул бровь, мол, конфет тебе, парень, не предлагал никто и вообще не факт, что предложит. У него стало такое лицо, что я сразу подумал про него: чуть стервозный мужик. И хотя он тут же представился:
— Виктор Федорович, — для меня он навсегда остался чуть стервозным мужиком. Ну, и начались скучные вопросы, которые мне уже задавали. Я пытался подсмотреть в его записи, увидел только загадочную фразу "во времени и пространстве ориентирован верно". Это, по-моему, в космическом путешествии скорее полезно, фантастическая такая формулировка.
Но тут все стало интереснее, чуть стервозный мужик решил со мной пуд соли съесть, или что там. Он такой говорит:
— Ну что, Василий, расскажи-ка про семью твою. Мама есть?
— Есть, — сказал я. — У всех есть.
Еще конфету взял, но на этот раз чуть стервозного выражения на его лице не появилось.
— А она какая?
— Она такая, — сказал я. — Сука она вот какая.
— А чтобы я записать мог, скажешь?
Терпение у чуть стервозного мужика было, несмотря на его внешний вид, огромное, нечеловеческое просто. Он вообще смотрел на меня так, что я почувствовал себя не то что младенчиком, а в утробе маленьким зародышем, как будто он взял меня в ладонь и разглядывал.
— Ну, она меня не любит, — сказал я. — Зовут Антонина Ивановна Юдина. В девичестве Шутова. Любит серванты вот, югославские. Работает упаковщицей на фабрике химической и бытовой. Порошки стиральные там и вот это все. Мыло. Серванты очень любит. Правда. Детей не очень.
Я как-то интуитивно понял, чего чуть стервозному мужику от меня надо, и сказал, наконец:
— Смешная немного, отстраненная. Такая жесткая женщина. Батя слесарь был. Из рабочих мы, короче.
Я заулыбался, и чуть стервозный мужик улыбнулся мне в ответ, как зеркало.
— Батя мягкий. Тихий пьяница. Спокойный человек.
Я помолчал и чуть стервозный мужик тоже помолчал. Как знал, что мне есть еще, чего сказать:
— Умер он. Себя убил.
— У психиатра наблюдался?
— Нет, просто так себя убил.
Чуть стервозный мужик засмеялся, затем стал серьезный-серьезный, ну и заговорил:
— Подробнее расскажи.
Как-то он так сказал, что я подумал: отчего б не рассказать? Ну, рассказал, короче, как от моей новости охуительной батя себя взял и убил.
— Что чувствовали? — спросил меня чуть стервозный мужик, будто я ему про зуб вырванный рассказывал.
— Ну, так, — сказал я. — Плохо мне было. Грустно. Не знаю.
Он ждал еще минуты две, но я молчал, в голове шумело и чернела темная ночь, только пули свистели. Чуть стервозный мужик слезу не утирал, а говорил:
— Брат, значит, есть. Старший, как я понимаю?
— Да, брат Юрий. Воин-интернационалист. Инвалид, это вы поняли. Вот он, короче, он в детстве больше всех обо мне заботился. Ближе отца и матери он мне. Очень ответственный, добрый, смелый. Хороший человек. Мы с ним непохожи совсем.
— Вы, значит, плохой человек?
Я пожал плечами.
— Ну, я квартиру взорвать хотел и до того вообще-то тоже не очень был.
Чуть стервозный мужик стал дальше спрашивать меня всякое, причем с самого начала, с событий моей жизни, о которых я сам имел мутное представление.
— Беременность у матери как проходила?
— Какая беременность? — спросил я.
— Вами, — ответил он без смущения там всякого.
— Ну, она аборт хотела делать. Ей все время плохо от меня было, почти не работала тогда. Роды тяжелые были. Я, это, щипцовый ребенок. В детстве даже неврология какая-то была, прошла вот.
— Заговорили когда?