На ужин давали пшенную кашу с тыквой, но есть мне не хотелось, и свою порцию я отдал какому-то жирному дебилу. Не в обиду сказано, а правда такой он был человек.
Обычно аппетит у меня будь здоров, а тогда, может, конфетами перебил, не знаю. Столовка была без двери, с аркой такой в стене. А на самой стене большими, красно-праздничными буквами написали "Здоровье каждого — богатство всех".
Я пихнул Саныча локтем в бок, кивнул на плакат и сказал:
— В доме у повешенного не говорят о веревке.
А Саныч такой:
— Потому что он грешник.
Вовка поржал, но вроде бы не над нами. А Миха сидел со скучающим видом, подперев щеку ладонью, пока нам не сказали:
— Остренькие, на выход.
Вовка быстро намазал маслом последний бутерброд и встал, я допил мутный чай, а Миха так и сидел, пока симпатичная, полненькая блондиночка-медсестра его не растолкала.
— Давай, Евсеев, пора.
Она была такая бойкая, живенькая, с ямочками на щеках и вся напомаженная, я сразу на нее глаз положил, а потом еще повезло на нее попялиться, когда она таблетки раздавала в процедурном кабинете. Саныч их за щеку спрятал, но она нашла, а я и не выебывался. Все же была у меня надежда, что станет штырить.
Дали мне четыре таблетки, я их сожрал, не мешкая, и спросил:
— Зовут тебя как?
— Вас. Светлана Алексеевна, — ответила она. Миха мне осклабился.
— А я Вася.
— Это хорошо, Юдин, что ты Вася. Следующий!
В общем, разговор с ней не склеился как-то. У процедурного кабинета висел в кустарной, необтесанной (видать, пациент сделал) рамке плакат с серьезным, геройского вида хирургом и надписью "Спасибо, доктор".
От таблеток действительно вштырило, да так, словно я синячил неделю. Спасибо, доктор. Меня крутило и вертело, и я не мог перестать ворочаться в постели, пот лился градом, в носу было нестерпимо жарко.
Первую ночь я помню совсем плохо. Вроде бы я побрел до туалета в конце коридора, но у двери вырубился, пришел в себя, а надо мной стоит толстая медсестра из приемки, та, с нежными руками.
— Отлить, — спрашивает. — Помочь тебе?
А я вспомнил сразу, какие у нее нежные руки, и сказал:
— Помогай.
Но больше ничего не осталось в голове.
Во, а потом началась скучная житуха в наблюдательной палате. От таблеток я много спал, почитывал иногда "Повесть о настоящем человеке", но, в основном, чтобы Саныч отлип. Так-то я читать любил, но хотелось посовременнее чего, повеселее, а тут мрачняк. Но все-таки не такой мрачняк, как Саныч.
На вторую ночь проснулся я от плача. Когда люди плачут, я всегда просыпаюсь, потому что думаю, что это Юречка. Он после Афгана по ночам не плакал даже, а подвывал, как ушибленный ребенок, и я просыпался, сидел с ним рядом, а как успокоить — этого не знал.
Короче, проснулся я шальной, говорю:
— Юрка, ты чего? Ну что такое? Плохо тебе, а?
А не было Юречки никакого, и я был в чужом месте, полном сумасшедших мужиков, и за окном светила полная луна, от которой все безумели еще больше. Меня покачивало на неудобной кровати, и лунный свет был такой красоты и серебрянности, что сердце взяло и встряхнуло. Но плакал-то кто? А плакал — Вовка.
Над ним стоял Миха, и в темноте я с трудом различил, что Миха оттягивает Вовке веки. Я сразу представил, насколько это больно, а Миха оттянет и отпустит, и Вовка только сильнее плачет. Саныч храпел себе и храпел, а я смотрел, как Миха тянет Вовку за веки, и думал, можно ли так ослепнуть. Мысли были тяжкие, вязкие, и этот звездный свет еще, превращавший все в страничку книжки.
Миха что-то шептал, но я не слышал, что именно, только слова отдельные:
— Больно…здорово…дождешься у меня.
Я взял свои тапочки и швырнул в Миху сначала один, а потом второй. Миха развернулся и коброй такой на меня посмотрел.
— Чего тебе?
— Того, — сказал я и снова уснул.
Наутро я не был уверен в том, что мне все это не приснилось, тем более и тапочки стояли себе под кроватью под моей. Но и следующей ночью проснулся я от плача, сам не свой. Ну, думаю, Миха, огребаешь ты. И Миха правда сидел на Вовкиной кровати и сжимал ему со всей силы нос. Я тогда поднялся с трудом, прошлепал до Михи и сказал:
— Ты нормальный вообще?
И Миха так заржал, что принесся Полковник, но дело как-то замяли, тем более я не але был. К завтраку я встал нормальный вообще. Мне даже Полковник сказал, что меня сегодня к вечеру в общую палату переведут, там человек правда шесть, но зато не острые такие. Миха ковырял уродливый, холодный омлет, когда я сказал:
— Ты, сука, что вообще делаешь?
Вовка не смотрел ни на меня, ни на него.
— В смысле? — спросил Миха. — Ты о чем это?
— А я о том. Ты нахуя, сука такая, человека мучаешь? — прошептал я. Стукачить все равно херово, а? Не стукачил. А Миха такой:
— Вот хочу и мучаю! А ты мне, комсомолец, что сделаешь?
Но я не был комсомольцем, а из пионеров меня выгнали. Взял я, короче, кружку и разбил ему об голову, сам не понимаю, зачем. Наверное, мне так Вовку жалко было. И пока меня еще не повязали, я себе в рот запихнул Михину порцию омлета. Это потому, что ко мне аппетит вернулся.