Во-вторых, Фукуяма не слишком много сказал о том, на что будет похожа жизнь после победы приспосабливающейся идеи, которая скрывается за поверхностью событий, всегда ускользает, которую невозможно схватить в тот или иной момент, поскольку она доступна только в долгосрочной перспективе, – идеи, над которой ни у кого нет непосредственной власти. Картина, которую рисует Фукуяма, чтобы изобразить такое положение вещей, представляет мир банальности и скуки. «Конец истории, – говорит он, – будет очень грустным временем… В постисторический период не будет ни искусства, ни философии, только вечная забота о музее человеческой истории» [Fukuyama, 1989, р. 18]. Образцовыми обитателями этого мира представлялись жители Западной Европы, чье послевоенное существование, по мнению Фукуямы, стало «постисторическим» еще до того, как история, собственно говоря, закончилась. Европейцы уже жили в «вялых, богатых, самодовольных, зацикленных на себе и слабовольных государствах, у которых не было более великого проекта, нежели героическое создание Общего рынка» [Ibid., р. 5]. Европа была прекрасным местом для жизни, но в нем нельзя было сделать ничего значительного. Таково это демократическое будущее.
Это хорошо известный образ демократического фатализма: пассивные граждане, которые живут не слишком яркой жизнью, довольствуясь тем, что они отдали себя течению своей приятной судьбы. Такая картина воспроизводит некоторые из опасений Токвиля относительно конформизма в эпоху демократии. Но это лишь одна из сторон демократического фатализма. Фукуяма совершенно упустил из виду его другую сторону. Люди, которые живут с идеей политики, которая управляет их судьбой, но остается при этом вне их контроля, могут также стать нетерпеливыми, безрассудными и излишне смелыми. Они не будут воздерживаться от грандиозных замыслов, а, напротив, всей душой примут их, будучи уверенными в том, что история на их стороне. Фукуяма мог предположить только одну возможность для нового начала истории: это произойдет, если люди устанут от своего материального комфорта и заново откроют в себе вкус к интеллектуальному приключению. Это слишком узкий взгляд на вещи (и к тому же слишком интеллектуалистский). Он игнорирует неугомонность любых демократических обществ, в том числе и самых удобных. Также он игнорирует фрустрацию от жизни с победившей идеей, чьи преимущества вроде бы вполне материальны, но никогда не даются в руки. В демократических обществах люди вечно пытаются воспользоваться этими преимуществами, они продолжают совершать ошибки, а потому история продолжается. Даже в скучных и удобных старых государствах Западной Европы.
Посторонние
В Европе к концу 1989 г. было ясно, кто победил, а кто проиграл. Проиграли коммунистические правительства Восточной Европы, как и их советские покровители. Всего за несколько месяцев эти режимы рухнули в Польше, Венгрии, Восточной Германии, Болгарии, Чехословакии и, наконец, в Румынии. Победителями были люди, жившие в Восточной Европе, которые избавились от своих деспотов с минимальным кровопролитием, а также демократии Запада, которые достаточно долго не сходили со своего курса, чтобы увидеть, как они сделают это.
Однако эта четкая картина подходит лишь для определенного промежутка времени и пространства. Чем дальше от 1989 г., тем больше она размывается. Народная власть в новых демократических странах Восточной Европы быстро истрепалась; старые коммунисты вернулись в новом обличье и выиграли выборы; демократия вскоре снова взялась за свое, начала путаться и копаться. Также картина эта размывается по мере удаления от Европы. И это относится как к событиям собственно 1989 г., так и к последующему периоду. Очевидный паттерн, сложившийся в Европе к концу года, не распространялся на мир в целом. На глобальном уровне было далеко не так ясно, кто стал подлинным победителем и кто на самом деле проиграл из-за распада советской империи.