— Оказывается, после Песаха, меньше, чем через месяц, тут в Иерусалиме состоится большая международная конференция по теме «Холокост в искусстве». Как я понимаю, ее готовят уже довольно много времени, и этим занимаются несколько организаций как в Израиле, так и за рубежом. Мой друг Мордехай Кушнир — кажется, Элинор, ты видела его на моем дне рождения, это муж Ханиты — он занимается там организационными вопросами. Приедут люди искусства и исследователи со всего мира, ожидали даже Спилберга, а Мордехай как раз и отвечает за прием гостей. Короче, звонит он мне во вторник и говорит, что среди прочих будет и профессор Арон Готхильф. Позволю себе заметить, что твой сомнительный дядя не является почетным гостем, самолет и гостиницу он оплатит, очевидно, из своего кармана, но его имя есть в списке докладчиков. Один из вопросов, за которые отвечает Мордехай — и это была его инициатива — организация неформальных встреч между учеными. Большая часть форумов будет открыта для широкой публики, они будут проходить не только в университете. Открытие, как я понимаю, состоится в Международном центре конгрессов, планируется также какой-то марафон в Синематеке. Как говорит мой друг, это будет «многофокусное событие».
Свекор помешал вермишель в супе и отложил ложку на край тарелки. Менахем Брандис не из тех, кого можно подгонять, да и зачем торопить то, что уже произошло и никуда не денется. Пока он говорил, мои уши словно бы заполнялись водой, и эта вода замедляла все и делала меня очень терпеливой. Я ощущала в себе вальяжность, как после пьянящего ночного хамсина. Река течет и несет меня, нет необходимости грести.
— В общем, Мордехай вспомнил — точнее, ему напомнила Ханита — что у нас в семье есть Готхильфы. Готхильф не слишком распространенная фамилия, поэтому мой друг и позвонил узнать, есть ли между нами связь, и хотим ли мы — я и Рахель — присоединиться к небольшому ужину, на который приглашен также и твой дядя.
Я бросила на Одеда тревожный взгляд. Нет, не так. Не бросила. Я уставилась на клубящийся над супом пар, а Одед пришел на помощь сам, без вызова:
— Я думал, мы все согласились, что этого человека для нас не существует. Я еще помню, какое слово ты употребил тогда в Испании в отношении его книги. Ты сказал, что она «неприкасаема». Я вообще не понимаю, как можно было пригласить того, чья книга даже не удостоилась перевода на иврит, как можно приглашать апологета Гитлера в Иерусалим!
— Одед, сынок, послушай, что папа хочет сказать.
— Да, я тоже не забыл «Первое лицо, Гитлер». И я не скрыл от Мордехая своего отношения, которое ничем не отличается от твоего. Тогда он рассказал мне, что дядя Элинор полностью и бесповоротно отрекся от этой мерзости, подписанной его именем — ты уж меня прости, Элинор — и что последние годы своей карьеры он посвятил тому, что Мордехай назвал «кампанией самобичевания». Я нахожу это весьма интересным. Раскаяться в содеянном, признать свою ошибку — явление не самое распространенное ни в научной среде, ни в нашей политике — а нам бы это совсем не помешало, я считаю. Но вернемся к теме нашего разговора. Чтобы развеять мои сомнения, Мордехай прислал мне длинное эссе, в котором этот человек представляет основные положения критики своей книги. Я еще не закончил читать, я признаю, что не все его аргументы меня удовлетворяют, я нахожу в них некоторую софистику, но суть в том, что там есть что обсуждать. То есть, если в прошлом, Элинор, я назвал твоего дядю «неприкасаемым», то теперь я снимаю это определение, и, как я и сказал Мордехаю, можно подумать о неформальном ужине.
Патриарх вопросительно посмотрел на жену — у меня не было сомнений, кто автор этой сцены — и, когда она ему одобрительно улыбнулась, снова взялся за ложку.
Годы спустя после его нападок на меня в связи с моим родством с Первым лицом, свекрови подвернулся случай заставить его искупить причиненное мне огорчение: с девочкой что-то происходит, вот и Одед это подтверждает, и что бы это ни было, сейчас у нас есть хорошая возможность доставить ей радость. Менахему даже не нужно признавать, что тогда в Испании он перегнул палку.
Вынесенный мне «приговор» обжалованию не подлежал, ведь я не могла сказать правду: за фамильным деревянным столом не было места моей сестре, которую превратили в табуретку.
Но Одед все же попытался, и я (ушки на макушке) не пропустила ни слова:
— А мне интересно, зачем он затеял эту кампанию самобичевания. Наверное, понял, что это единственный способ спасти свою карьеру.
Свекровь с упреком посмотрела на сына, свекор посмотрел на жену и на меня, и все тоже посмотрели на меня, оценивая движение столбика ртути. Но смотреть было не на что. Я была пуста и спокойна, изолированная в пространстве единица — что будет, то и будет, и змей останется змеем. Только на краю моего пассивного сознания шевельнулся смешок — я знала, я все время знала, что змей подползает, и движения взглядов и голов вокруг меня казались мне до смешного медленными и значительными.