Наташа жаловалась Машке, Машка подговаривала Витьку, угощала самогоном с сырым запахом черной рябины. Витька уважал Яшу, да и жалел собаку – «дорогая дюже и такая душевная – умница, лапотуля», но у Машки влажным огнем горели глаза, и черные, как вишни в темноте, губы то скользили по его уху, то увязали в его губах – Витька согласился. Он согласился бы тогда и на человекоубийство – почувствовал себя бесшабашным, смелым, жестоким.
Наташа вошла в комнату, где пахло перегаром и псиной, спал на бывшей материной кровати скорченный Яша под телогрейкой. Оса двошила под кроватью, бахрома спадала ей на нос. Наташа поманила кусочком хлеба, Оса выползла, пошла, слабо качая хвостом, тянулась понюхать. Наташа раскрошила хлеб в петлю, Оса стала собирать, заваливая морду, выворачивая удивленный глаз на Наташу, язык сокращался как слизень. «Хорошая, хорошая». – Наташа аккуратно подняла петлю к загривку, легко затянула. Витька удушил, в мешок, отвез на скотомогильник.
Оса убежала – Яша искал в «Искре», в Шовском, в Курпинке, в Кочетовке. Люди смеялись над ним. Пьяный, он бродил вдоль крупнозернистых мартовских сугробов, круша сапогами льдинки, похожие на кристаллы соли, пар шел от его мокрого горячего лица – «ведь не осталось никого, все предали, все суки».
В Кочетовке Яша не хотел заходить к сестре – она больше всех уговаривала тогда жениться, но машина стояла – значит, зять дома. Яша вспомнил, как Витька возил его в «Искру» – «один он мне друг, хоть ему пожалюсь».
Витька увидел пьяное, в голубых слезах лицо шурина.
– Оса-то моя, собачка-то, пропанула, – начал Яша и зарыдал, скаля зубы в желтых трещинах на эмали.
Витька был уверен, что бабы проболтались – иначе почему Яша пришел к нему?
– Ты прости, Яш, это мы с Машкой не хотели-то, твоя наказала – а это грех большой – собаку в свяченом доме держать. Да что ты по собаке убиваешься – люди вон какие мрут – и то.
– Что сделали-то?
– Удавили.
– Удавлю суку.
Яша побежал через поле, как серебром, окованное лужами.
Витька было завел машину – и не поехал – «что накручивать баб, – по дороге успокоится, а вечером уже с Машкой условлено – что гонять зря».
Яша бил жену в уже наметившийся, упругий живот, соседские старухи полотенцами выдавливали мертвый плод, Наташа бредила на скрипучей кровати, у которой брюхо провисло до полу, с Сикстинской мадонной в головах, вырезанной матерью из журнала в качестве конспиративной иконы.
Машка склонилась к бумажному, словно посыпанному землей, лицу сестры:
– Я у Колычихи отраву взяла, я его изведу, никто не узнает.
У Наташи иссохший хрупкий язык прирастал к небу и деснам. Она задыхалась от жара дыхания сестры.
– Если я умру – тогда, прибери пока.
Наташа не умерла. Она родила от мужа троих детей, очень скоро у него началась белая горячка, и годами вся «Искра» пряталась, когда Яков Петрович с закатившимися глазами и топором в руках выбегал на улицу. В серых как сталь тусклых белках стояли красные, зазубренные молнии лопнувших сосудов.