– Захворал Хведор, – сказала нам бабушка, и этим утром из-за ливня не ставили вершу.
Дед умер, и сторожем дорабатывал лето Шмель, круглолицый румяный парень. Целыми днями он дремал в шалаше, а ночью его посещали гости. Мы с Мариной подкрадывались к шалашу, даже когда и пчелы еще ходили, и смотрели на Шмеля сквозь сухие прутья в щели, которые сами проковыряли. Он лежал, осененный тенью как сетью, и черные пушистые брови его, на шмелей похожие, вздрагивали во сне. Иногда он просыпался, долго открывая глаза, как бабочка расправляет намокшие крылья, и тогда мы заходили.
Шмель лежал и делал вид, что нас ловит, а мы убегали с визгом, бросая веточки, которые принесли его «щекотить».
Мы не знали, что Шмель – младший сын Деда.
«Что в садочке на кленочке желта роза расцветала…»
– Мы пойдем в Курпинку?
– Чего туда ходить? Что тама? Не ходи туда – далеко…
В доме дяди Василия томилась бабушка. В темной спальне, среди сырых ковров и паласов, она качала железную колыбель и пела:
– Что в садочке на кленочке желта роза расцветала…
Розовое, страшно малое, дремало в белом бутоне одеяльца.
Мухи ходили по откинутому тюлевому пологу.
Я сидела на цветастом покрывале чужой кровати.
– Хто тут есть живой? – К бабушке пришла Кума-колчанка, одетая в черное, как все колчанки, в по-особенному повязанном платке.
Грудь ее была завешена разноцветными бусами – одни крупнее и ярче других. До самого впалого живота ниспадала стеклянная елочная гирлянда.
– Заходи, Ксен. Внученьку мою третью видала?
– Неть еще. Красотулячкя. Вся в бабю.
– Да иди ты еще! Она ихней породы – хомяковской.
Появление Кумы-колчанки считалось в доме дяди Василия нехорошим знаком. Колчаны говорят не как все – сильнее якают, будто издеваются, и смягчают все окончания, как малые дети. «С колчанами водиться – страмотиться», «они немуют, немтыри». «Как не люблю я Ксенцу привечать, – говорила бабушка, – припрется – и сидит, и сидит, никак ее не спроводишь».
– Дунь, а как же могиля-то Ивановя? – говорила Колчанка, и бусы ее валились в колыбельку.
– Как? Да так: все на кладбище поедут, а мы с кладбища туда завернем. Вот как.
– Такой домь бросиля, Дунь! Не сходиля б ты оттедя.
– Жалко дом, а то! Столько лет жили, все тама было. А как не сходить – вот, прибавилось. Там, глядишь, и пойдут, и пойдут – какая мне теперь работа.
– А новый пасячник-тя, слыхаля, переносить пасякю хочеть – поближе сюдя.
– Шмель-то – он дурак. Ленится он – далеко ему ездить, вот и дуракует. Погубит пчелу – да и…
– Пчеля-то анадся, а домь как же запустуеть – осерчаеть Ивань!
– Хватя! Что ему мертвому! Трясешь тут убранством своим – вон девчонка уже закряхтела, разбудили.
– Прости, Дунь. Пойдю я, магазинь може открылся.
– С Богом, кума, заглядывай.
– Загляню. Старщяя-то у тябя невестя.
Кума-колчанка мигнула мне и вышла, тихо притворив дверь.
– Марусенька благородна, – запела бабушка, трогая колыбель, которая качалась от всякого прикосновения. – Не люби-ка дворянина, будешь добра….
Еще недавно я думала, что беременность – это болезнь. А теперь мы с Мариной возили по улицам совхоза малиновую коляску и облизывали тугую янтарную пустышку, падающую все больше в песок.
За нами ходил мальчик. У него была розовая голова, и белые волосы едва покрывали ее. Мы смеялись над мальчиком, и он начинал кидать в нас комьями земли.
– Гришка! Дурак! – кричала Марина. – Я все мамке расскажу, не видишь, мы с сестренкой!
– Я в вашу сестренку ни раза не попанул! – кричал Гриша и опять шел за нами, но близко не подходил.
Потом Марина стала находить в почтовом ящике сорванные у нас же астры, а однажды, когда клали Шуру в коляску и откинули одеяльце, мы увидели там несколько смятых конфет и два яблока.
– Это Гришка, – сказала Марина, – боится, что я мамке скажу, как он в нас кидал. Все равно скажу, пусть не думает!
Тетя Вера усылала нас гулять и ложилась. Этим летом окна в ее спальне не раззанавешивались, и голубые тени от сатиновых шторок едва шевелились на ее лице и округлившихся руках.
Халат на груди намокал, и из приоткрытых потемневших губ выходили легкие хрипы.
Мы толкали коляску по единственной заасфальтированной улице, и солнце путалось у нас в спицах колеса. Гриша катался на велосипеде. Два раза он с криком «Дорогу!» промчался мимо нас. На лету вырвал из-за чужого забора кисть рябины и бросил нам в коляску. Марина выкинула кисть, и оранжевые ягоды раскатились, попадая под колеса нам и Грише.
Мальчик кружил и кружил по асфальту, и руль его сверкал как молния. Марина попросила покататься. Гриша притормозил ногой. Он покраснел, и брови его стали заметней. Он сказал: «Не… Мне папка давать не велит… он новый… а вот когда будет старый – Марин, катайся хоть днем, хоть ночью».
– Жадина! Мы твои конфетки выбросили!
Гриша уехал. Солнце выпуталось из нашего колеса и загорелось на Гришином багажнике.
– Надо было спросить, чтобы хоть на рамке прокатнул, – сказала Марина.
Астры упирались лбами в крашеные заборы. Оранжевые тучи рябин лежали на крышах сараев. Мы катили сестру по первым желтым листьям, и бычки, пасущиеся на обочинах, провожали нас взглядами как старухи.