Гриша сделал круг по совхозу и догнал нас сзади.
– Садись, Марин, на багажнике прокатну.
Марина, не глядя мне в глаза, села на багажник. Лепестком полетела ее юбка, и тонкие ноги болтались, темнея и светлея тотчас, перебирая тени.
Всё было чужое мне в этом поселке, и младенец, неподвижно спавший в коляске, не проснулся, даже когда желтый лист, покружившись, коснулся его лица. Я развернула коляску и почти побежала с ней к дому дяди Василия. Быстро, быстро менялись заборы, я свернула в проулок, оттолкнулась… Белый забор оскалился, полетел на меня, и я увидела в зазорах между штакетинами астры и землю на их стеблях.
Коляска перевернулась, младенец выкатился в траву, и я лежала в канаве, лицом к чужому забору, и от тоски встать не хотела. Я слышала крик Гриши: «Убила!», визг Марины и топот медных пят матери. Она подняла меня, спросила: «Цела?» – и ударила в лицо, и тотчас заплакала Шура, и бросились к ней все, трепетавшие тишины.
Я пошла к своему Дому в Курпинском лесу. Вышла за поселок и увидела листья, лежащие на жнивье. Ветер отнес их от деревьев, и некоторые наколол на острия колосьев. Побрела вдоль посадок и услышала за шумом ветра чьи-то шаги и тихое непонятное громыханье. Я замерла, и Кума-колчанка вышла мне навстречу. В руках у нее были палка и корзина.
– Надюшкя, кудя ты на ночь глядя? Погулять пошля? Проводи бабкю, я грибы брала, уморилася.
Я взяла у нее полупустую корзину.
– Ти ня горься.
– Я не горюсь.
Кума-колчанка оперлась на мое плечо, и от ее черной кофты пахнуло сухими листьями.
– Рано в ентот годь сентябрить… Ня тебе бусики, авось вам девкям такия можня…
И Кума-колчанка накинула мне на шею холодную оранжевую низку. Бусы были тяжелы, и приходилось делать усилие, чтобы не нагибать шею.
Бабушка пела:
Ты сестрица, мать родная,
Покачай мое дитя,
А я больная.
Как сумела ты гулять,
Так сумей-ка, Марусенька, и качать.
Что в садочке
На кленочке
Желта роза расцветала,
А наша Марусенька свою жизнь проклинала…
Этим годом бабушка повесила на кухне над плитой иконы и стала опускаться перед ними на колени, на пузырящийся линолеум, чего раньше никогда не делала.
Пасха
Пасха случилась поздняя, в жаркие дни.
К тете Вере зашла тетя Нюра Плясова. Ее наэлектризованное платье липло к ногам и трещало, когда она обдергивала подол между коленей. Солнце попадало в ее очки, и в глазу сияла монета.
Потом Плясовиха бежала через двор в туфлях без задников. У нее были круглые и розовые, как яблоки, пятки. Тетя Вера достала из холодильника колбасу, принесла с террасы банку самогона и стала переливать в бутылку. На кухню пришла бабушка, и они ругались, а мы не стали смотреть в окно.
К нашей калитке подъехала легковая машина и засигналила. Солнце кружком горело на лобовом стекле. Мы подбежали – нарядившиеся, в колготках и с заплетенными «колосками».
За рулем сидел Директор, к нам – своим единственным глазом, а рядом с ним – его сын Жижка. Кривой Черт велел нам идти назад, и Жижке тоже. Там уже сидели Инженер, тетя Нюра и ее Блохастик между ними. Плясовиха взяла Марину на колени, а я села у окна, и мне дали держать сумку.
Вышла тетя Вера, на каблуках и в белой блузке. Просвечивался лифчик, и золотые часы были видны сквозь рукав. Кривой Черт вылез из машины, подождал тетю Веру у калитки и взял у нее сумку. Тетя Вера села впереди, на место Жижки, и мы поехали.
Бабушка вынесла на улицу Шуру в желтой вязаной шапочке и смотрела, куда свернет машина.
Мы приехали к Осинкам и остановились. Глаза ломило от яркой листвы, мокрый свет стекал по веткам, бесшумно капал и уходил в траву.
– Я разжигаю костер! – сказал Жижка.
Одноглазый Черт достал спички из брючного кармана и протянул их сыну.
– Что стоите? Идите за дровами! – приказал нам Жижка.
Взрослые засмеялись, а мы с Мариной переглянулись, отошли и встали у молодых осин, в играющих тенях и бегущем солнце. Блохастик было сунулся к нам, но мы сказали ему:
– Иди ты отсюда! Не видишь – разговариваем. Иди ветки собирай!
И Блохастик ушел, понурый, в лесок, и темные тени его хлестали.
Тетя Вера и Плясовиха расстелили покрывала и плотную гладкую бумагу, которая не шуршала, а гремела. Они расставили белые диски тарелок, и тарелки казались голубыми. Плясовиха легла на покрывало, локоть ее придавил бумагу, и из сумки Одноглазого с глубоким звоном выкатились хрустальные рюмки и засияли зелеными насечками. Плясовиха что-то сказала тете Вере и засмеялась. Тетя Вера только кивнула ей. Она стояла на коленях и резала соленые огурцы. Полоска нижней юбки выступила из-под черного сукна. В освещении матовом и уже не слепящем на ее подбородке отчетливо была видна граница пудры. Плясовиха раскладывала колбасу. Пальцы обеих женщин блестели, но тети Верины ярче. Одноглазый лежал на траве в расстегнутой рубашке и делал рукой козырек над здоровым глазом. Стеклянный глаз, неподвижный и голубой, словно уставился на тетю Веру.