На майском, пробитом ландскнехтами, Арбате сцапал в супере с кучей иллюстраций томик английских стихов для детей. Что за прелесть эта адмиралтейская игла! с шумом подошв отчаянно бегущих по пирожковым; с неграми из Улан-Батора, с жующими киш-миш продавщицами таблеток от всякой заразы; тут тебе, кстати, и телефон, которым можно воспользоваться девять раз в минуту. Алё, Шалтай-Болтай? Ес итиз, айм сори… Но это был уже не тот Шалтай, не тот Болтай, который сидел на стене, а потом по прошествии некоторого, по Гринвичу, времени свалился во сне. И мы рвались из кожи жить, любить и веселиться, стоя, однако, в очереди за заказанными дубленками, можно сказать в обнимку то с номером двести пятьдесят три в толстых очках и канапе, то с семьсот девяносто четвертым с огурцами, торчащими из карманов, которые поминутно падали в лужи, фиолетовые от тополиных серег… Вот подъезд, где Федор Михайлович сочинял про «идиота», то бишь князя Мышкина, коего хотел завалить Рогожин, но так как с товарищем князем случился неприятный рефлекс и он сгрохотал вверх по лестнице ведущей вниз, пришлось Настасью Филипповну ошалтаить и стало быть оболтаить. Причем, нашлось несчетное количество атласных с попугаями подушек, на которых они, обменявшись крестами, долго рассказывали наперебой про то, как бывает, когда прешь пехом двадцарик, а мимо – гнусные мерсы. И все это, грустный вышел казус, рядом с опочившей; вся в красном, на шее черные бусы, ногти длинные, лицо весьма милое, обидно конечно, что с юных лет по рукам пошла, да кто ж такую вытерпит. Это уж потом, сидя в купе по направлению на отвратительные минеральные воды, князь Мышкин, зябко кутаясь в дерматиновый плащ и зевая на альпийские ели, документально представил, как она засовывала, отворив горячую дверцу с дырочками, эти самые толстые пачки ассигнаций и хохотала, обнажив стройную ногу, поставленную на стул…
Ах, как жаль, Пассаж уже не тот, Охотный ряд, ну что можно сказать о мире сказок, в котором кончились сказки? А метро на перекрестках все так же захлебывается башмаками, и медленно трогается вагон, и медленно отбывает задумчивый Федор Михайлович, все никак не могущий расстаться с привычной арестантской шапочкой.
И понесут ноги, выкаблучивая, пиная пустые банки из-под частика в потемках. Есть еще, как говорится, знакомая тропа, лишь бы не облапошиться…
Тут еще один забор, там хату обойти с подветренной стороны, чтоб овчарка на костюм не покусилась. Так, значит, тут Федоровы жили, хозяйственные такие, чтоб дрова у них не лямзили, они их на зиму обшивали. Добрые. Придешь, бывало, таблетку от хвори попросить, они тебе пельменей отсыпят, яйца, опять же, куриные в карманы по одному засунешь, чтоб не разбились. Жаль в Германию, немцы оказались, уехали. Бывало… Да что говорить. И какой-то нерукотворной небрежностью ото всего так и веет, так и веет, воздух что ли распряжен, огоньки мелькают весело и потешно. Что со мной? Так бы взял и полетел над равниной!
Быкова, привет тебе от старых штиблет! А она хохочет и пальцем по животу своему водит, во как. Что там дальше, города, веси, электростанции с подстанциями. Марина, а я тебя ищу, прямо с ног сбился. Ничего не отвечает, сидит под черемухой в цвету на скамейке, алая лента в косе, глаза опустила, птиц вокруг ни одной, а где же Иван-то твой? – В Америку уехал, – говорит, а сама плечиком поводит. Тут и гармошка заиграла. Сплясали мы с ней раз, другой, сели, она холодцу с хреном на тарелку с драконами – на тебе. За окном луна выщербленная выкатилась над яблоней. Все смолкло. Одни старушки вдалеке песню из «Аббы» тянут. Гости ушатались, кто к Федоровым, ну к остаточным, как раз из Германии-то они шнапс и привезли, кто-то еще шабаркается в сенках, да Петька Митохин под телеком спит. И дед ее спит, только мне не спится, ворочаюсь с боку на бок, старые раны, луна, какая-то лошадиная морда в окне занавеску отфыркивает, кивер из гусарской баллады покажется, Голубкина! А то Натали Ростова с шалью, да так ловко, да так споро, даром что из хореографического, и на тебе Смоктуновский в роли Гамлета: – Не пей вина, Гертруда!.. И тут вспомнилась мне первая его роль – нужно было выйти на середину сцены и сказать:
– Кушать подано! Вышел он, встал в уголок и тихо промямлил. Ему режиссер громко шепчет: – На середину! На середину! И погромче! – Смоктуновский, передвигая тяжелые ноги, дошел и говорит:
– Биточки будете?
В этой чудной стране по приходу с работы не ваяется, да и раздеться не раздевается, разве что туфли скинуть. Туфли «Спектр» из натуральной английской кожи, с натуральными дырочками мне подарила выпускница московской консерватории восемьдесят какого-то года. На обложке пластинки она красиво открыла рот и правильно, надо полагать, сложила пальцы рук…
Так, в общем-то, из, возможно, симпатии, приношу флакон шампуня, чтоб только им мыть голову, сосед хвать и кричит: – Да ты чё! Да ты брось свои совковые замашки! Это ж технический! – Ну, думаю, что ж с тобой делать-то?
И на работе: – Да ты чё! Это же «Спектр»! Им цена пятьсот баксов минимум!